Прения сторон - Александр Розен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не положено здесь, товарищ адвокат, — сказал конвойный.
— Да, да, конечно… Так вот, Миша, скоро будешь дома. Теперь все от тебя зависит. А завтра я приду к тебе…
— Так ожидать вас? — спросил Папченко, как всегда, угрюмо. Он устал, хотелось спать, и сейчас он думал только о том, что в камере сидят такие ребята, которые ни за что не дадут отдохнуть.
Иринка встретила Ильина счастливая и угорелая от волнения и запаха паленого: на ужин она готовила цыплят-табака.
— Да откуда же ты знаешь, чем кончилось дело? Кто тебе позвонил?
— Дунечка прибегала. Она интересуется твоей судьбой, ты же знаешь. Ладно, ладно… у меня сегодня праздник, понял? Вместо Восьмого марта, годится?
На Иринкином «Восьмом марта» Конь снова пела романсы, а Мстиславцев ей аккомпанировал, и снова Касьян Касьянович требовал свою рюмку и пирожок.
— Я за тебя, Евгений Николаевич, весь день болел. С одной стороны, хищение есть хищение, и будь я на месте суда, я бы этому Папченко хищение и впаял бы. Но, с другой стороны, мы все теперь твои болельщики. Так что со святым причастием! Лиха беда начало! Чтобы не последняя!
Все это были любимые поговорки Касьяна Касьяновича, выпущенные в честь именинника одной кассетой. У Ильина было такое чувство, словно бы он и не уходил из конторы. Те же люди и та же гитара. Ему не хотелось есть и пить водку, а от гитары его мутило, и он постарался поскорей уединиться с Сашей.
— Ну, что? — сказал Саша. — У тебя хорошая манера говорить — просто, без жестов, которые только раздражают и суд, и публику. Довольно зримо этот Евсей Григорьевич, и что у него один свет в окне сын — это ясно. Но этот Миша Папченко слабее получился. Хорошо, когда на какое-то время ты сам прокурорствуешь, твоя ярость — вполне порядочного человека. Защищаешь ведь не в вакууме. И твоего прохвоста судят тоже вполне порядочные люди. Но было и малость демагогии…
— Демагогии? И что значит «малость»? Уж если демагогия, так ее всегда много…
— Насчет троек. Ну, ясно, табель с одними тройками всегда подозрителен, невольно напрашивается вопрос, нет ли среди этих троек и двоек. Но демагогия у тебя в выводах. «Общество страдает от троечников…» А я вот, например, мечтаю, чтобы люди работали на эту самую троечку. Ежели бы я твердо знал, что в парикмахерской, где я стригусь уже четверть века, все мастера работают на твердую тройку, я бы не сидел битый час в ожидании «своего мастера» и не совал бы в ателье синенькую дельному закройщику…
Ильин засмеялся:
— А вот это типичная демагогия!
На следующий день он пришел в консультацию с таким чувством, словно работал здесь всю жизнь. Впервые возникло ощущение дома. Кабинка, которую он делил пополам с Пахомовой, показалась давно обжитой, фиалки в вазочке, можно начинать работать.
— Пожалуйста, кто на очереди? («Кажется, становлюсь «кадровым», — подумал он.)
Женщина лет пятидесяти, преждевременно располневшая, страдающая от жары. В руках тяжелая продовольственная сумка.
— Любовь Яковлевна, жена Аркадия Ивановича Калачика. Вам, наверное, товарищ Аржанов рассказывал.
— Да, садитесь, пожалуйста… Вот так, и давайте прямо к делу. Вы в курсе, что пока следствие не закончено…
— В курсе. Мне Аркадий Иванович разъяснял. Он хоть и без образования, но все законы знает. Бывало, придет с работы, пообедает, поспит часок, и обязательно такой разговор: когда меня, то есть его, значит, посадят, сделай то-то и то-то… Я плачу, а он: ты не плачь, а слушай. И снова за свое. Когда пришли, он мне говорит: теперь, Люба, делай, как я сказал. Как Аркадий Иванович сказал, я так и сделала. Товарищ Аржанов вас порекомендовал…
— Все-таки странно, — сказал Ильин. — Если ваш муж так ясно представлял себе все последствия…
— Так ведь и я ему о том же, а он свое: нельзя, говорит, уже нельзя, раньше надо было кончать, а сейчас невозможно. Не надо было ему в это НИИ идти! Знаете, как спокойно жили, благодарности имел. — Она быстро вытащила из сумки старые ломкие бумажки, завернутые в платок: справки и грамоты давних лет, замахрившиеся на сгибах и удостоверявшие, что Калачик Аркадий Иванович работал хорошо и в деле снабжения проявил себя инициативным, грамотным и морально устойчивым…
— Еще бы всего два года — и на пенсию… А знаете, какой хороший человек Аркадий Иванович, — сказала она, как-то вдруг вся оживившись. — Ни в чем товарищу отказать не может.
— Ну, не будем преувеличивать. За одну только отзывчивость… Аржанов говорил мне, что описано имущество…
— Это уж как положено… — Она снова сунулась в сумку. — Вот…
— О! — сказал Ильин. — Довольно-таки солидные суммы. Драгоценности, в частности — дамские драгоценности…
— Дарил мне, верно, но все больше чешские бусики…
— Кольцо с большим бриллиантом. Да вы не сомневайтесь, там умеют отличать подделку от настоящей вещи.
— Я думала, чешские…
— Как-то странно у нас идет разговор, — сказал Ильин. — Я ведь не следователь, а адвокат, вы зря передо мной оправдываетесь…
— Извините… — Любовь Яковлевна снова спрятала бумаги.
— Признать вашего мужа виновным или оправдать его — дело суда, — продолжал Ильин. — Но, полагаю, Аркадий Иванович не станет доказывать, что кольцо с бриллиантом — чешская бижутерия. Такая версия никуда не годится… Что с вами, Любовь Яковлевна? Вам нехорошо?
— Нет, ничего… жарко очень…
Ильин быстро открыл окно. Ворвался дворовый шум, трещало радио, стонали лебедки, под большим плакатом, призывающим население сдавать стеклотару, слышался кандальный звон.
— Выпейте воды.
— Не надо, спасибо, ничего не надо. Это что, бутылки сдают?
— Да, кажется…
— Ворують…
— Что, что?
— Аркадий Иванович всегда так говорил. Посмотрит, посмотрит, как народ посуду сдает, и скажет: ворують. В магазин придет колбасы взять, на весы посмотрит: ворують… Это у него вроде присказки… Да он-то что мог воровать? Он ведь посуду не принимал, колбасу не резал. Чего у них там есть в НИИ? Какие-то членистоногие!
После приема Ильин позвонил Аржанову:
— Ну, вы мне и штучку подарили!
— А что такое?
— Не что, а кто! «Ворують!..»
— А, Любовь Яковлевна!
— Так вы в курсе?
— Еще бы нет! Вчера Аркадий Иванович из бани пришел — шаек не хватает: ворують! Ей-богу, если бы не Сторицын, я бы этого Аркадия Ивановича с превеликой радостью взял, мой кадр: настоящий ворюга.
— Ну, ворюга не ворюга, мы еще посмотрим…
Аржанов засмеялся:
— Беда с вашим братом адвокатом.
13
На следующий день Саша Семенов позвонил Ильину в консультацию:
— Зайди к Люсе!
— Я давно тебя об этом просил…
— Нельзя было, — сказал Саша. — Теперь ей лучше.
— Так, может, завтра?
— Да, пожалуй…
Ильину действительно уже давно хотелось повидать Люсю, но подсознательно он боялся этой встречи. Ни сам Ильин, ни Иринка, ни дети никогда не болели. Разве что у Милки была ветрянка, а у Андрея и ветрянки не было, просто несколько дней болело горло, Иринка боялась дифтерита — страшное, какое-то старорежимное слово. Но все обошлось, и за эти несколько дней Андрей еще больше вымахал. В семье все были людьми сильными и здоровыми, и, как вести себя с больными, Ильин не знал.
Вот у Иринки был особый дар ухаживать за больными: никто так не умел перестелить постель и поправить подушку, а главное, никто не умел так ловко с ними разговаривать. Этот идеально журчащий ручеек слов и улыбок мог успокоить любую боль и внушить надежду даже тому, у кого она давно потеряна.
А он? Еще не побывав у Люси, Ильин уже страдал от ощущения своего большого здорового тела и ясно видел, как он появится в больнице в своих представительных очках. Само слово «кро-во-харканье» внушало ему страх.
Он накупил сверх меры апельсинов, яблок и конфет и явился в Люсину палату в самом глупом рождественском виде, только серпантина не хватало.
Слава богу, Люся, увидев его, улыбнулась, и эта улыбка как-то сразу все смягчила: и желтое измученное лицо, и тревожную белизну свежевыстиранных простынь, и слабые веточки сирени, стреноженные безобразным целлофаном.
— Разгружайся, — сказала Люся. — Но куда столько? Холодильник забит. Иди к нашей нянечке, у нее семеро внуков…
Ильин хорошо знал Люсину манеру командовать. В этом смысле она была полной противоположностью Иринке. У Иринки в голосе всегда слышится вопрос, а у Люси — императив. Возможно, сказалась биография. Люся, хотя и совсем молоденькая, но захватила войну, служила зенитчицей и осенью сорок первого стояла на крыше того самого дома, где когда-то находился знаменитый Моссельпром. В университете она вечно кем-то была: то факультетским комсоргом, то в профкоме. Осенью сорок пятого Ильину стукнуло шестнадцать, а Люсе пошел двадцать третий. И до сих пор эта разница в возрасте не совсем стерлась. Стерлась, конечно, но не совсем.