Костры партизанские. Книга 2 - Олег Селянкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ели молча и яростно. Наконец, отправив в рот крошки с ладони, дед Потап сказал:
— Дальше вдвоем пойдем, Петька пусть наш тыл охраняет. Григорий понял, что дед хочет оставить Петра здесь. Но почему? Дальше идти опасно? Или чтобы парень не увидел чего-то страшного?
— Можно и так, да нужно ли? — повел плечами Григорий. — За минувший год он такое пережил, такого насмотрелся…
Дед Потап настаивать на своем не стал. И они снова пошли, теперь обходя чащобу и упавшие от старости или поваленные ветром деревья. Около часа шли. Наконец дед Потап лег на землю, прополз метров сто до ствола березы, догнивавшего у кустов, и оттуда махнул рукой: дескать, давайте сюда. Подползли, улеглись рядом, улеглись почти на самой кромке неглубокого оврага. Примерно метрах в пятистах — загородка из колючей проволоки с двумя вышками по углам, глядящими друг на друга. На вышках — скучающие от безделья караульные, а внутри прямоугольника, схваченного колючей проволокой, — старый коровник с черными дырами в прогнившей соломенной крыше и молчаливая, почти неподвижная толпа людей в гимнастерках знакомого покроя. И по тому, как скорбно стояли или сидели эти люди и как равнодушно поглядывали на них с вышек караульные, Григорий понял, что в этом загоне собрали, видимо, самых слабых, чья дальнейшая судьба уже решена бесповоротно.
— Похоже, из-под Харькова, новенькие, — вздохнул дед Потап.
— А где остальные охранники? — спросил Григорий. — Только двух на вышках вижу.
— В домиках, что от наших глаз коровником скрыты. Ты, Григорий, сейчас не туда, а ближе гляди, — заворчал дед Потап.
Ближе? Между проволокой и оврагом — метров пятьсот выгона. Что тут примечательного? Разве лишь то, что нет на нем ни одного пня, ни одного даже малюсенького и чахлого кустика.
— На овраг глянь, — подсказывает дед Потап.
Только теперь Григорий замечает, что еще недавно этот овраг был значительно длиннее, что большая его часть засыпана.
Дед Потап уже поясняет каким-то бесцветным голосом:
— Чаще ночью, но, случается, и днем пригоняют сюда их и расстреливают.
Григорий сразу уловил ту огромную внутреннюю боль, которую попытался скрыть от него дед Потап.
Ни словом, ни жестом Григорий не выдал того, что сейчас творилось в его душе. Он просто еще раз и предельно внимательно осмотрел и загородку из колючей проволоки, и вышки с караульными; на овраг старался не смотреть, хотя тот, казалось, сам лез в глаза.
— Ежели с этой стороны к лагерю подкрадываться, собаки запросто след схватят, — словно только для себя заметил дед Потап. — А с той стороны по приказу германа пленные спилили деревья, даже пни выкорчевали.
Домой возвращались молча и напрямик. В молчании поели и легли спать. Но сна не было, и Петро видел, что дед Потап и Григорий — то вместе, то порознь — выходили из хаты, садились на завалинку и подолгу смолили ядреный самосад.
Утром Григорий приволок откуда-то две жерди, в метре от конца прибил к ним чурочки и, нисколько не смущаясь деда Потапа и Петра, глазевших на него, с завалинки взгромоздился на ходули, но сделать успел только один неполный шаг и грохнулся.
Сначала до слез ухохотался Петро, глядя на то, как Григорий, сделав шаг или два, неизменно неуклюже падал, отбросив ходули. Потом его охватила жалость, и он сказал, отбирая у Григория ходули:
— Гляди, как это делается.
Взгромоздившись на ходули, хотя и не очень уверенно, Петр, однако, обошел избенку. Григорий все время был рядом, внимательно следил за каждым его движением, словно старался уловить то тайное, что позволяло Петру подчинить себе эти две жерди, наотрез отказавшиеся повиноваться ему, Григорию.
Спрыгнул Петро на землю — Григорий немедленно сказал тоном приказа:
— Валяй, еще раз пройдись. — И снова зашагал рядом.
Потом Григорий опять завладел ходулями. Поглазев еще немного на его муки, Петро ушел в лес, где с месяц назад заприметил лисью нору (может, уже появились лисята?). Хотел отлучиться на часок, не больше, но уж так случилось, что вернулся только поздним вечером. Подошел к избенке — чуть не задохнулся от удивления и восторга: на ходулях шарашился дед Потап!
Заметив восторженную ухмылку Петра, дед Потап так неловко спрыгнул на землю, что одна жердина упала точно на его сутулую спину. Петро от восторга даже взвизгнул, а дед сграбастал жердь, размахнулся и так саданул ею об угол избенки, что жердь переломилась.
— Как говорил чапаевский комиссар, а зачем мебель крушить? — усмехнулся Григорий, сидевший у порога.
После ужина, когда стали укладываться спать, Григорий сказал со строгостью, которой Петро и не подозревал в нем:
— Даю всем нам троим неделю срока, чтобы освоили эту распроклятую технику. Кто бегать на ходулях не научится — подчеркиваю: бегать, а не просто ходить! — того отстраню от участия в боевых операциях… Ты, Петро, чего зубами дразнишься?
— Куда уж бегать, если ты и стоять на них не можешь!
— Вот это уже не твоя забота, ты только за себя отвечаешь, — насупился Григорий, помолчал и закончил с улыбочкой, которая ничего доброго не сулила: — Ты, Петро, еще не знаешь моего характера. А он у меня покруче замешан, чем у самого товарища Каргина! Не только бегать на ходулях, но и забираться на них с земли, а не с завалинки научимся!
— Да на что все это, на что? В цирке выступать думаешь? — упрямился, не хотел сдаваться Петро.
— Чтобы к проволоке той проклятой подобраться, а собаки следа не могли взять! — отрубил Григорий и демонстративно отвернулся к стенке, почти уткнулся лицом в ее потемневшие и истрескавшиеся от времени бревна.
3Свитальского расстреляли; а не повесили, как того первоначально хотел фон Зигель. Избитого до умопомрачения, выволокли на площадь, привязали к столбу виселицы и расстреляли. А народу, который согнали на это зрелище, объявили, что казненный — тайный агент большевиков, пытавшийся своими действиями всячески подрывать авторитет как Великой Германии, так и вермахта, несущего свободу народам всего мира. К чему сводилась эта свобода — об этом умолчали.
Трое суток, как стало уже правилом, труп Свитальского смердел на площади. Неподалеку от него все это время обязательно дежурили два полицая. И опять же — для чего? Чтобы местные не украли труп и не захоронили, как того требовал обычай? Или чтобы не надругались над трупом того, кого люто ненавидели?
На эти вопросы Василий Иванович ответить не смог. Да и не особенно старался: ведь и его судьба решалась в эти дни; мало верилось, что Зигель пощадит. Конечно, за эти дни не раз можно было ускользнуть в леса (слежки за ним вроде бы не было), но исчезнуть из Степанкова — раз и навсегда потерять контакты с Зигелем. А Василию Ивановичу особенно сейчас, когда маленькие партизанские отряды объединялись, когда у него вот-вот опять установится связь с подпольем (только верой в это и жил), хотелось быть максимально полезным. Поэтому, ночуя у свояка покойного деда Евдокима, он каждое утро обязательно приходил к комендатуре и усаживался на том самом месте, где сидел в тот день, когда Зигель подозвал его к окну. Целыми днями сидел, казалось, не обращая внимания ни на саму комендатуру, ни на солдат и полицаев, проходивших мимо.
Изматывающим было это ожидание неизвестно чего. Настолько изматывающим, что сон потерял. Вернется, бывало, к месту ночлега, нехотя сжует, что дадут, и поспешно лезет на сеновал. Каждый раз, когда лез туда, надеялся, что вот уж сегодня-то он обязательно уснет, будто в бездонную и глухую пропасть провалится. Но едва касался телом дырявого кожуха, подброшенного ему сердобольными хозяевами, сон неизменно бежал от него. И всю короткую летнюю ночь он лежал с открытыми глазами, бередя душу воспоминаниями о мирной жизни, теперь казавшейся такой далекой и даже как бы сказочной, или заново переживал смерть и деда Евдокима, и Павла, и Клавы с мальчонками.
Так измотал себя подобными воспоминаниями, что часто стало лезть в голову: а посильную ли ношу он намерен взвалить на себя? Крепко стал об этом подумывать. И ночью, лежа на сеновале, и днем, испытывая свою судьбу под окнами Зигеля. И вдруг, когда почти решил, что ближайшей ночью уйдет в леса, увидел Нюську. Одетая просто, но к лицу и аккуратно, она шла главной улицей Степанкова. Ее появление здесь было столь неожиданным, что он моментально забыл про свои сомнения и страхи, он теперь видел только ее, только и думал о том, как и почему она оказалась здесь.
Нюська, поравнявшись с ним, не прошла мимо, как он предполагал, даже не поздоровалась. Она просто села рядом, оправила подол юбки, чтобы надежно прикрывал коленки, развязала узелок, который принесла, достала кусок хлеба, две картофелины и вложила их в будто окаменевшие руки Василия Ивановича. Проделала все это так спокойно и уверенно, что он, сам не понимая почему, стал немедленно есть. Ел не спеша, обстоятельно, словно давно ждал Нюську и того момента, когда она принесет еду. А она сидела рядышком, не глазела на него и молчала.