Золотой Плес - Николай Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего необычайного и яркого в природе - скромная простота уходящего летнего вечера, никаких украшений и цветистости в людях - одинокая скудость, первобытная нищета существования. А надо всем этим - спокойствие и грусть, тепло костра и шатров, запах сумеречных берез, ягодная свежесть.
Художник, что бы он ни писал, всегда оставался правдивым. Он никогда и никуда не уходил от жизни - ни в готические замки романтизма, ни в «башню из слоновой кости», как именовали искусство те, кто отрывал его от действительности. Оставаясь в действительности, оп именно в ней находил глубокую и тайную красоту, которая на его картинах всегда так чудесно проста, точнее - простонародна. Это не природа туристов и дачников, это природа, данная не в копии и не в стилизации, а в полнокровном художественном озарении. Она понятна, близка и родственна человеку труда.
После «Цыган» художник опять вернулся к Волге: ее простор и свет, тишина и шум влекли его с неудержимой силой. Он любил и ее грохот, ее раздольную волну, которая поднималась и билась, как лебединые крылья, и зелень ее гор и равнин, и особенно - ее вечера, когда все утишалось и смягчалось и далеко-далеко зачинались негромкие девичьи песни, а в городе, в садах, шумели, сговаривались грачи. Он уходил к Увалу, долго не мог оторвать глаз от парохода, вдруг возникающего на повороте, и писал то песчаную отмель, в разрывах которой вспыхивали фосфорические пятна воды, то рыбачьи челны, до половины вытащенные на берег, то водяную даль, подобную в своем переливе русым девичьим волосам.
«Искусство - это итог, который воображение подводит природе...» Это, конечно, не совсем верно, но в смелости этого утверждения есть и какая-то доля истины. Во всяком случае, творческий процесс сложен и, бесспорно, индивидуален. Часто какая-нибудь «мелочь» - засохший цветок в старой книге, журавлиный клик в пору отлета или глухой цыганский напев под гитару - вызывает целый ряд острейших образов и представлений, рождающих в «итоге воображения» произведение искусства. Большое значение имеет для художника и бессмертное тепло воспоминаний - как источник творческого обогащения.
Левитан не раз испытывал все это в своем творчестве.
Однажды, проснувшись ранним утром, он услышал шум теплого, дружного дождя. Дождь с неисчерпаемой однозвучностью струился по стеклу, туманил комнату, напоминал колыбельную детскую песню. Мгновенный возврат детства погружал в дремоту, приносил бесформенно-путаные (и одновременно зрительно явственные) сны-образы, в которых перемешивались и незнакомо-милое девичье лицо, и цветущая яблоня, и одинокая полевая дорога. Дождь лил и лил с невозмутимой ровностью, с широким, бесконечным шумом, день открывался смущенно, вопрошающе-ласково, как утомленные сном глаза из-под густых и длинных ресниц.
Исаак Ильич, надев гремучий плащ с высоким капюшоном, вышел на балкон, долго шагал по его сырым, поскрипывающим половицам, слушал дождевой шум, жадно вдыхал сырой запах сада. - Грибной дожжок! - весело сказал со двора хозяин, Ефим Корнилыч. - На трое суток, это уж как бог свят!
Он, однако, ошибся: перед сумерками дождь стал редеть, молкнуть, показался, как через стекло, тихий простор Волги, возвращая мир в обновленной красоте. Тучи расходились и дымились, и вдруг между ними скользнула и сверкнула лазурь, такая чистая, яркая и пронзительная, что сад, весь в голубеющих хрусталиках, на мгновение как бы озарился магнием. За Волгой, далеко и слабо, легла радуга.
Софья Петровна, выйдя на балкон, по-девичьи ахнула.
- Радуга-дуга! - звонко вскрикнула она, весело смотря на художника.
Она, каким-то молитвенным движением сложив у подбородка руки, задумалась и заговорила тихо, с оттенком печальной ласковости:
- В молодости я бы сейчас босиком полетела в сад, сорвала розу или пион, потом, сев за рояль, стала играть «Патетическую», чтобы хоть как-нибудь передать и выразить свою радость...
Художник рассеянно улыбнулся, ничего не ответил. Она обиженно закусила губу и, закутавшись в черную мантилью, оперлась о перила. Потом опять посмотрела на Исаака Ильича.
- Что такое с вами, дорогой мой? - сухо спросила она. - Вы прямо какой-то бука сегодня: лицо сумасходное, глаза недвижные, на голове капюшон. Совсем капуцин.
- Почему именно капуцин? И что такое ка-пу-цин? - с той же рассеянностью ответил художник, смотря вдаль и думая о чем-то своем.
Радуга растаяла. Тучи, расходясь, уносили дождь - он быстро, косо сеялся над далеким, чуть различимым лесом. Там, куда убегал дождь, густел сумрак. Какой-то угольно-розовеющей темнотой покрылся и запад, где оплывали и опадали отшумевшие тучи. Но над головой, над садом, небо синело все просторнее, все чище и светлее.
И художник с необыкновенной ясностью вспомнил, увидел себя десять лет назад. Он жил тогда под Москвой, одиноко и бедно, носил блеклую красную рубаху, ветхие штаны, дырявые ботинки и опорки. Перед дачами, в палисадниках, цвели пионы и маки, девушки ходили в белых платьях, с батистовыми зонтиками, гимназисты в чесучовых косоворотках лихо щелкали крокетными шарами, богатые господа приезжали из Москвы, сплошь обвешанные картонками и свертками. А мимо дач проносились - к Волге, к далекому Нижнему - веселые поезда, оставляющие за собой то волну зовущего дыма, то прелесть ночных огней. В мире царствовала молодость и радость, в душе - творческая отрава.
Где она, эта полузабытая (и томительно дорогая) картина, принесшая ему первое счастье?
...Такой же, как и сейчас, вечер после дождя, облака на закате, благоухание тополей в станционном саду, остановившийся, уже горящий вечерними огнями поезд. Гимназистка в соломенной шляпке, во всей своей молодой гибкости, стояла на площадке вагона, жадно глотая мандарин. на ее блузке белел букетик фиалок. Поблизости на даче разносился меланхолический вальс. Художник, весь обмокший, но не чувствовавший сырости, писал, сидя под густым тополем, еще полным дождя. Антиквар, седой и лукавый старичок, которому он показал эту картину, небрежно посмотрел на нее прищуренными глазками и сказал: «Сорок рублей желаете?»
Сорок рублей! Это поистине потрясло - можно было работать месяц-другой! - и художник вышел из магазина в подлинном опьянении. Блуждая по горячей летней Москве, он подолгу стоял у витрин, заходил в книжные лайки, с непередаваемой радостью обедал в дешевой кухмистерской, счастливый от сознания, что и завтра будет обедать.
Вспоминая сейчас обо всем этом, Исаак Ильич чувствовал себя растроганным, но и эта растроганность отзывалась, как всегда, горечью. Что же сделано, в конце концов, за десять лет? Раскрыто ли, хотя бы частично, на его картинах то, что он хотел раскрыть? И почему он все еще не достиг того, к чему стремился с отрочества, - известности, полного выявления всех тех сил, которые, сознавал он, безостановочно росли и крепли в нем? А как хочется работать, какая лихорадочная тревога поднимается из каких-то неведомых душевных глубин при взгляде на этот убегающий дождь, на эту вечернюю речную даль!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});