Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я ни за что на свете не буду веселиться, – говорила она себе. – Это все равно что искушать провидение, которое может низвергнуть нас с матушкой и снова покарать, как раньше карало».
Теперь она ходила в черной шелковой шляпке, бархатной мантилье или шелковом спенсере, темном платье и с зонтиком в руках. Зонтик она выбрала самый простой, без бахромы, с колечком из слоновой кости, которое надевалось на него, чтобы он не распускался, когда был закрыт. Странно, зачем понадобился ей этот зонтик? Видимо, она решила, что если лицо ее побелело, а на щеках появился румянец, значит, кожа стала более чувствительной к солнечным лучам. С тех пор Элизабет всегда защищала от солнца щеки, считая загар несовместимым с женственностью.
Хенчард очень привязался к ней, и теперь она гуляла с ним чаще, чем с матерью. Как-то раз она показалась ему очень хорошенькой, и он окинул ее критическим взглядом.
– Эта лента у меня была, вот я ее и пришила, – робко проговорила Элизабет-Джейн, подумав, что Хенчарду, быть может, не понравилась довольно яркая отделка, впервые появившаяся на ее платье в тот день.
– Да… конечно… почему бы и нет? – отозвался он с царственной снисходительностью. – Поступай как хочешь или, вернее, как тебе советует мать. Бог свидетель, я не против!
Она причесывалась на поперечный пробор, огибавший ее голову от одного уха до другого, словно белая радуга. Темя ее покрывала копна густых локонов; на затылке волосы были приглажены и свернуты узлом.
Как-то раз все семейство сидело за завтраком, и Хенчард, по своему обыкновению, молча смотрел на пышные локоны девушки – у нее были каштановые волосы, не темно-, а светло-каштановые.
– Я думал о волосах Элизабет-Джейн… Помнится, ты говорила мне, когда Элизабет-Джейн была ребенком, что волосы у нее будут черные, – заметил он, обращаясь к жене.
Сьюзен смутилась, предостерегающе толкнула его ногой и пролепетала:
– Разве?
Как только Элизабет ушла в свою комнату, Хенчард возобновил разговор:
– Черт возьми, я давеча чуть было не проболтался! Но я хотел сказать: когда девочка была грудным ребенком, казалось, что волосы у нее будут темнее, чем теперь.
– Да, но цвет волос так меняется, – проговорила Сьюзен.
– Волосы темнеют, это мне известно… но я не знал, что они могут светлеть.
– Могут.
И на лице ее снова отразилась тревога, которая объяснилась впоследствии. Впрочем, это тревожное выражение исчезло, как только Хенчард сказал:
– Ну, тем лучше. И вот еще что, Сьюзен, я хочу, чтобы ее называли мисс Хенчард, а не мисс Ньюсон. И теперь уже многие называют ее так по ошибке, а ведь это ее настоящая фамилия, так что лучше бы девочке принять ее… Мне не по душе, что моя родная дочь носит ту, другую, фамилию. Я помещу насчет этого объявление в кэстербриджской газете – так принято. Девочка не будет возражать.
– Нет. Конечно, нет. Но…
– Прекрасно, значит, так я и сделаю, – перебил он ее безапелляционным тоном. – Сама она не против, а ты ведь этого хочешь не меньше меня, правда?
– Конечно… если она согласится, так и сделаем, непременно, – отозвалась Сьюзен.
После этого миссис Хенчард повела себя немного непоследовательно, можно было бы даже сказать – двулично, если бы весь ее облик не обнаруживал волнения и той внутренней собранности, какие отличают человека, стремящегося поступить так, как велит ему совесть, хоть он и знает, что подвергается большому риску. Она пошла к Элизабет-Джейн, которая шила в своей комнате наверху, и сказала, что Хенчард предложил ей переменить фамилию.
– – Можешь ли ты согласиться… не будет ли это неуважением к памяти Ньюсона… теперь, когда его нет на свете?
Элизабет призадумалась.
– Я подумаю, матушка, – сказала она.
Встретившись позже с Хенчардом, она сейчас же заговорила на эту тему, не скрывая, что разделяет мнение матери.
– Вы очень хотите, чтобы я переменила фамилию, сэр? – спросила она.
– Хочу ли я? Господи боже мой, какой шум поднимают женщины из-за пустяков! Я предложил это… вот и все. Слушай, Элизабет-Джейн, поступай, как тебе заблагорассудится. Будь я проклят, если мне не все равно, что ты делаешь! Пойми меня хорошенько, не вздумай соглашаться только в угоду мне.
На этом разговор прекратился; больше ничего не было сказано и ничего не было сделано, и Элизабет-Джейн по-прежнему называли «мисс Ньюсон», а не «мисс Хенчард».
Между тем крупная торговля зерном и сеном, которую вел Хенчард, как никогда расцвела под управлением Дональда Фарфрэ. Раньше дело подвигалось рывками, теперь катилось на смазанных колесах. Фарфрэ отменил старозаветные примитивные методы Хенчарда, который во всем полагался на свою память, а сделки заключал только на словах. Письма и гроссбухи пришли теперь на смену словам: «сделаю» и «доставлю», и, как это всегда бывает во времена реформ, неуклюжее своеобразие патриархального метода исчезло вместе с его неудобствами.
Комната Элизабет-Джейн была наверху, из нее открывался широкий вид на амбары и сараи за садом, и девушка могла наблюдать за всем, что там происходило. Она видела, что Хенчард и мистер Фарфрэ почти не разлучаются. Прохаживаясь со своим управляющим, Хенчард фамильярно клал ему руку на плечо, как если бы Фарфрэ приходился ему младшим братом, и так тяжело опирался на него, что худощавое тело молодого человека сгибалось под этим грузом. Иногда Элизабет слышала, как Хенчард после какого-нибудь замечания Дональда разражался настоящей канонадой хохота, а сам Дональд, видимо не понимая, чем она вызвана, даже не улыбался. Немного тяготясь одиночеством, Хенчард, очевидно, обрел в молодом человеке не только дельного советчика, по и приятного собеседника. Хлеботорговец восхищался острым умом Дональда не меньше, чем в первый час их знакомства. Его невысокое и плохо скрываемое мнение о телосложении, физической силе и напористости худощавого юноши с избытком уравновешивалось громадным уважением к его уму.
Спокойные глаза Элизабет-Джейн видели, с какой тигриной страстностью привязывается Хончард к шотландцу и как его постоянное стремление не разлучаться с ним иногда переходит в желание подчинить его себе – желание, которое он, однако, подавлял, если Фарфрэ давал понять, что обижен. Однажды, глядя на них сверху, когда они стояли у калитки, которая вела из сада во двор, она услышала, как Дональд сказал, что их привычка всюду ходить и ездить вместе сводит на нет ту пользу, которую он мог бы приносить как «вторые глаза» там, где хозяин отсутствует.
– К черту! – вскричал Хенчард. – Плевать мне на это! Я люблю поговорить с хорошим человеком. Пойдемте-ка лучше поужинаем, и не забивайте себе голову всякой всячиной, а то вы меня с ума сведете.
И еще одно: Элизабет-Джейн, гуляя с матерью, часто замечала, что шотландец поглядывает на них с каким-то странным интересом. Это было трудно объяснить их встречей в «Трех моряках», – ведь в тот вечер он даже не поднял глаз, когда Элизабет-Джейн вошла в его комнату. Кроме того, он, к досаде Элизабет-Джейн – полуосознанной, простодушной и, быть может, простительной досаде, – больше смотрел на мать, чем на дочь. Итак, она не могла приписать его внимание своей привлекательности и решила, что, быть может, все это ей кажется: просто у мистера Фарфрэ привычка следить глазами за людьми.
Девушка не подозревала, что она тут ни при чем и внимание Дональда легко объяснялось тем, что Хенчард вверил ему тайну своего прошлого и рассказал, как он поступил с ее матерью, той бледной, исстрадавшейся женщиной, которая брела сейчас рядом с нею. А представление Элизабет об этом прошлом не шло дальше смутных догадок, основанных на том, что она случайно видела и слышала; она предполагала, что Хенчард и ее мать любили друг друга в молодости, но поссорились и разошлись.
Как уже говорилось, Кэстербридж был точно кубик, поставленный на пшеничное поле. У него не было пригородов в теперешнем смысле этого слова, не было и таких окраин, где город сливается с деревней и образуется нечто промежуточное между ними. Кэстербридж стоял на этой просторной плодородной земле, резко счерченный и четкий, словно шахматная доска на зеленой скатерти. Сынишка фермера, сидя под скирдой ячменя, мог бросить камень в окно конторы городского клерка; жнецы, работающие среди снопов, кивали знакомым, стоящим на углу тротуара, судья в красной мантии, осудив грабителя за кражу овец, произносил приговор под врывавшееся в окно блеяние поредевшего стада, которое паслось где-то поблизости; а во время казней толпа стояла на лугу прямо перед ложбиной, откуда на время сгоняли коров, чтобы зрителям было просторнее.
Пшеницу, выращенную на возвышенности за городом, собирали в амбары фермеры, обитавшие на восточной его окраине, в предместье Дарновер. Здесь скирды громоздились у старой римской дороги, подымаясь чуть ли не до церковной колокольни; амбары с зелеными тростниковыми крышами, с дверями, высокими, как врата Соломонова храма, стояли прямо на городской улице. Амбаров было столько, что они встречались через каждые несколько домов. Здесь жили горожане, ежедневно шагавшие по пашне, и пастухи, ютившиеся в тесных лачугах. Улица фермерских усадеб, улица, подчиненная мэру и городскому совету, но где слышались стук цепа, шум веялки и мурлыканье молочных струй, льющихся в подойники, – улица, ничем не напоминавшая городскую, – вот каким было кэстербриджское предместье Дарновер.