Сказки. Том 3 - Эльдар Ахадов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долго дети взбирались на тёмную скалистую вершину. Намучились. Но всё–таки поднялись. И закричали сразу все. И никакого ответа, никакого! Только белые красивые птицы парили в бескрайнем небе над безбрежным солнечным морем. «Мама!» — заплакала самая маленькая девочка. «Папа!» — заревел крепкий упитанный мальчик. И все сразу приуныли. А потом ещё страшнее стало: зашевелились кусты, посыпались камешки, и показалась огромная мохнатая голова непонятно кого. Дети замерли от ужаса.
«Кто это меня звал? Ну–ка, покажись!» — произнесло чудище ласковым родным маминым голосом.
«Нет, нет! Мы тебя не звали! Мы потерялись, нам страшно, мы маму и папу зовём!» — тихим–тихим шёпотом сказал самый храбрый малыш и тут же спрятался за других.
«Не бойся, маленький! Не бойся, родной! Я и есть МамаПапа! Потому что это — моё имя! То–то я слышу, как меня все зовут, кличут! Вот я и здесь!» — улыбнулось чудище доброй папиной улыбкой.
«Дети, не бойтесь! Пока я с вами, ничего плохого не может случиться, ведь я — МамаПапа! Голодного — накормлю. Замерзшего — укрою. Слабого — в обиду не дам. Всем носы вытру, глазки умою, каждому весёлую сказку расскажу!» сказало чудище неведомое, мохнатое. И как сказано было, так и случилось. Скоро ребятишки за МамойПапой уже гурьбой бегали. А как они все вместе играли здорово! Как веселились! Как озорничали! То МамуПапу ловят всей толпой, в догоняшки играют. То вместе «ладушки–ладушки» поют и ладошками друг дружке хлопают.
А уж как МамаПапа вкусно готовит! И супы, и кашки, и вторые блюда всякие, и салаты на выбор! А пирожки печет! Ну, просто объеденье! Утомилась ватага детская, айда, спать ложиться, сказку на ночь слушать. В огромном доме МамыПапы для каждого кроватка нашлась. «МамаПапа! А ты никуда не уйдёшь? Можно, ты подержишь меня за руку? Только не отпускай, а то я проснусь, ладно?» — шептал в полудрёме каждый ребёнок.
У МамыПапы рук много, на всех хватило, и сердце — большое, доброе. У каждого малыша возле подушки оказалась какая–нибудь новая игрушка, чтобы наутро детворе было чем играть, развлекаться. Заснули детки, и вот уже снится им, как мама поёт тёплую колыбельную песню, а папа ей подпевает тихонько…
А утром открыли они глазки свои, смотрят: вот же он — дом родной! Как повыскакивали из кроваток и бегом к маме, к папе — обниматься! Оборачиваются напоследок в дверях: а на кроватках возле подушек, и вправду, каждому новая игрушка лежит. Откуда только взялась — непонятно.
ГОЛОСА И ТИШИНА
Из–за угла на улицу, словно глаза из орбит, выскочили голоса. Покрутились, разгорячённые. Поперекатывались. И заскочили обратно.
Наступила тишина. Под её ногами тут же хрустнуло то, на что она наступила: то ли старая лампочка, то ли фантик от съеденной шоколадной конфеты. Фантики от других конфет так не хрустят.
Заскочившие было обратно, голоса насторожились и осторожно выглянули наружу. Тишина отступила, смущенно проваливаясь в ближайшую подворотню. А в ликующем воздухе, кувыркаясь и сверкая на ветру, метался торжествующий фантик. Он–то всё знал, но …
Голоса вздрогнули, поёжились от ветра и увлеченно, как два котёнка, погнались за фантиком. Перепуганный фантик заметался над тротуаром, вылетел на проезжую часть, и вдруг, бешено крутясь от страха, изменил направление и шмыгнул в ту же подворотню.
Не успевшие ничего сообразить голоса застыли на месте. Из подворотни выплыла тишина. Она смерила застывшие голоса презрительным взглядом и, словно дама, поднимающая пыль краями волочащегося за ней старинного платья, удалилась в небытие.
Голоса наконец–то пришли в себя, взвизгнули, заверещали, понесли невесть что и попытались было вернуться на свое место. Но все двери были закрыты. Голосам стало некуда деться. Тогда они свернулись калачиками и сделались тишиной. Временно. Пока фантик не появится.
ЖИЛА-БЫЛА МОСКВА…
Жила–была Москва. Шумела, веселилась, плакала, а внутри неё, в самой серединушке — Кремль сидел. Алмазный, красный, сахарный. Любила его Москва, ох, и любила, и холила, и ругала на чем свет стоит. Своё ругала, родное, кровное, не жалко.
Шли на Москву обозы боярские со всякой снедью и всячиной. Громыхали, волоклись к ней армии иноземные: когда не солоно хлебавши, а бывало что и «милости просим! Как так? Что ж вы уже уходите? Ну, и слава Богу!»
И опять сиял над Москвой звон кремлёвский, малиновый, сверкали кресты золотые, светились по ночам звёзды–яхонты червчатые.
Хорош Кремль московский, ой, хорош–то как! Понизу река-Москва течёт, молочная да сметанная, с берегами кисельными, а на самом верху Иван великий, белокаменный, в шапке золотой кругом себя церквами–храмами колосится. И дивятся–любуются князья да цари московские с порога Архангельского собора на этакую красоту: и Калита Иван, и Красный Иван, и Василий Темный, и Великий Третий Васильевич, и Четвертый Грозный, и Донской Дмитрий, и другие, другие, другие многие рядом с ними …
И восходят они в Палату Грановитую, и через Святые сени во Владимирский зал. И всё–то им любо теперь, всё им дорого, и вот пекутся они обо всём, и за всё страдают, и прощения у всего просят, и молятся о каждом… И так — вечно.
А люду всякого по Кремлю — видимо–невидимо: что на Соборной площади, что на Ивановской, что на Сенатской, что на Дворцовой, что на Троицкой… Трепещет народ от красоты несказанной, ломает шапки пред собором Успенским, кланяется Благовещенскому, Палатам патриаршим, на церковь Ризположенскую крестится. От темна до темна текут ручьи людские в Боровицкие ворота, а из Спасских — вытекают. А навстречу им другие — в обратную сторону. И маленький капрал в круглой черной фетровой шляпе с трехцветной кокардой всё бежит, всё бежит к Тайницкой башне, всё прячется от глаз людских. И опять некуда ему деваться…
А в фонде Алмазном древний подвальный холод сторожит сокровища невиданные. Сверкают отовсюду великие россыпи алмазные, изумрудные, рубиновые да сапфировые. Дремлют огромные самородки златые да платиновые. Несметные драгоценности, каких ни одна красавица ни в одном столетии не имела и не носила, на полках бархатных томятся. А возле регалий императорских глядит Грибоедов на всех приходящих, глядит на них, глядит, дивного покаянного шахского алмаза в упор не замечает…
И тут же, рядом, в Оружейной палате — доспехи чудесные, оружие бесценное, честь и гордость Кремля и Москвы, и всей Руси великой…
И жила–была Москва. И живет поныне. И будет жить, будет — пока алмазный, красный, сахарный Кремль дышит в ней колокольным звоном, а с тверди небесной взирают на него тёплые живые материнские глаза. Те самые — что над входом в Успенский собор…
ВЫХУХОЛЬ И ПОПОЛЗЕНЬ
Встретилась однажды русская выхухоль с японской могерой и пошли они искать подружек своих: гигантскую бурозубку и малого подковоноса. Идут они, идут по дороге, а навстречу им вместо малого большой подковонос подвернулся. Как подвернулся, так и лежит посреди дороги с подвернутой ногой. Лежит, стонет: «Где моя остроухая ночница?! Где моя гигантская вечерница?! Где гигантский мой слепыш?! Ой, друзья–подружки мои! И почто вы меня, подковоносика вашего, покинули? Ой–ёй–ёй! О–хо–хонюшки-и-и!!!»
Удивилась русская выхухоль, обернулась к японской могере и говорит: «Слушай, могерушка, отчего это мир так устроен, что кого положено, того рядом нету, а что подвернулось, то кругом без надобности?»
А могерка японская ничегошеньки не слышит, глазки щурит да носом воздух крутит. А вот почему: чудится ей, будто где–то близко–близко, рядом уже тарбаганом пахнет, да не простым тарбаганом, а самым настоящим монгольским тарбаганищем!
«Сейчас, сейчас,» — бормочет могера да как прыгнет в ночную темноту. Ой, визгу, писку было! Пуха, перьев! Словам не передать… Больше могера не появлялась. Зато выползли из темноты, еле дыша, маньчжурский цокор, желтая пеструшка и дзерен с перевязкой: та ещё компания. Большой подковонос сразу куда–то отковылял.
И осталась выхухоль одна против всех, как обычно в таких случаях и остаются.
«Ты кто?!» — завопили дзерен с цокором. А перевязка на всякий случай сзади выхухоли встала. И поняла выхохулюшка, что деваться ей некуда. И подняла она очи к небу и возопила несчастным голосом!
И тут же в небе такой гвалт встречный поднялся! Такой птичий базар начался. Ну, никак за этаким не уследить. Амурский горал и козел безоаровый — уж на что молчуны, и то — заблеяли с перепугу. А над головами отчаянной компании колпица кричит, пискулька носится, савка надрывается, авдотка с лопатенем страху нагоняют. Чернозобик с тиркушкой степной, чеграва с пыжиком короткоклювым, с хохотуном черноголовым, со стариком хохлатым, с суторой тростниковой, с говорушкой красноногой такой поднебесный концерт закатили, что сбежали нагловатые выхухолины супостаты. Сбежали не солоно хлебавши и тому рады–радёшеньки…