Ход конем - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже в темном двубортном костюме – из тех, какие большинство мужчин носят или во всяком случае имеют, – капитан Гуальдрес по-прежнему казался изваянием из бронзы или иного металла. И в нем по-прежнему было что-то лошадиное. Потом он, Чарльз, сообразил: это оттого, что лошади как раз и недоставало, и тут он впервые заметил, что жена капитана Гуальдреса немного выше капитана Гуальдреса. Словно при отсутствии лошади облик капитана Гуальдреса лишился своей законченности, утратив не только неподвижность, но и часть роста, словно когда он стоял на своих ногах, они вовсе не предназначались для того, чтобы их можно было видеть и сравнивать с другими.
На ней было тоже темное платье, того темно-синего цвета, в каком новобрачные отправляются в свадебное путешествие, и роскошная меховая шуба с бутоньеркой (разумеется, из орхидей. Он, Чарльз, всю жизнь слышал об орхидеях и поэтому понял, что прежде никогда их не видел. Но он их сразу узнал – на такой шубе и у такой новобрачной ничего другого быть не могло), приколотой к воротнику, а на щеке все еще виднелся тонкий след от ногтя девицы Кейли.
Капитан Гуальдрес сесть не пожелал, и потому они с дядей тоже остались стоять.
– Я приехал говорить до свиданья, – сказал капитан Гуальдрес по-английски. – И получить ваши… как это называется…
– Поздравления, – сказал дядя. – И я тысячу раз желаю вам всего наилучшего. Позвольте мне спросить, как давно?
– Всего… – капитан Гуальдрес быстро взглянул на часы, -…один час назад. Мы сейчас покидали падре. Наша матушка сейчас возвращалась домой. Мы решаем не ожидать. И так мы приезжаем говорить до свидания. Я говорю это.
– Не до свидания, – сказал дядя.
– Да. Теперь есть… – капитан Гуальдрес снова взглянул на часы, -…пять минут, и мы уже не здесь. (Дядя не зря говорил, что капитал Гуальдрес отличается одним свойством – он не только точно знает, что он намерен делать, но довольно часто это делает.) Обратно в моя страна. Сатро. Быть может, я должен был не покидать его сначала. Ваша страна… Она великолепна, но слишком много для простого gaucho, paysano [8]. Но для сейчас все равно. Для сейчас это есть кончено. И так я прихожу говорить еще до свидания и еще сто gracias [9]. – Дальше опять пошло по-испански. Но он, Чарльз, все понимал: – Вы знаете испанский. Моя жена получила воспитание только в наилучших монастырях Европы для богатых американских дам и потому не знает языка. В моей стране, в сатро, есть поговорка: женатый – мертвый. Но есть другая поговорка: если хочешь знать, где всадник сегодня ночует, – спроси лошадь. Но и это тоже неважно, это тоже кончено. Поэтому я приехал сказать до свидания и поблагодарить и поздравить себя, что у вас нет приемных детей, которым тоже надо дать средства для жизни. Но я, право, и в том не уверен, потому что нет ничего невозможного для человека с вашими способностями и достоинствами, а также воображением. Итак, мы вовремя возвращается в мою – нашу – страну, где вас нет. Потому что я думаю, что вы очень опасный человек, и я вас не люблю. Итак, с богом.
– С богом, – сказал дядя тоже по-испански. – Я бы не хотел вас торопить.
– Вы не можете, – сказал капитан Гуальдрес. – Вам это даже не нужно. Вам не нужно хотеть, чтобы вы могли.
После этого они тоже удалились – назад через приемную; они с дядей услышали, как хлопнула дверь, потом увидели, что они прошли к лестнице мимо окна, выходившего на галерею, и тогда дядя вынул из жилетного кармана тяжелые часы с цепочкой, на которой висел золотой ключик, и вверх циферблатом положил их на стол.
– Пять минут, – сказал дядя.
Этого времени как раз хватит. Это был как раз подходящий момент, чтобы он, Чарльз, мог спросить, на что дядя заключил пари с капитаном Гуальдресом накануне вечером, да только теперь он понял, что ему и спрашивать не надо: необходимость спрашивать отпала в ту самую минуту, когда в четверг вечером он закрыл парадную дверь за Максом Гарриссом и его сестрой и вернулся в гостиную и убедился, что дядя не собирается ложиться спать.
Поэтому он ничего не сказал, а только смотрел, как дядя кладет часы на стол, встает, слегка разводит руки, опирается ими о стол по обе стороны часов и даже не садится.
– Для приличия. Для выдержки, – сказал дядя; потом, уже двигаясь с места и даже не переводя дыхания, дядя сказал: – Но, может, я уже выказал слишком много и того и другого, – взял часы, положил обратно в карман жилета, прошел через приемную, взял пальто и шляпу и, выходя из наружной двери, даже не бросил через плечо: «Запирай», а просто спустился по лестнице и, когда он, Чарльз, его догнал, уже стоял возле машины, держа ее дверцу открытой.
– Садись за руль, – сказал дядя. – И помни – сейчас не вчерашний вечер.
Итак, он сел за руль, пересек Площадь, где по случаю субботы толпился народ, и даже выехав за город, вынужден был маневрировать среди возвращавшихся домой легковых машин, грузовиков и телег. Но сама дорога все еще позволяла ехать чуть быстрее – гораздо быстрее, – будь он Максом Гарриссом, который уезжал из дома, а не каким-то Чарльзом Мэллисоном, который вез дядю в обратном направлении.
– Что с тобой? – спросил дядя. – Что-нибудь не в порядке? Или у тебя нога уснула?
– Ты же сам только что сказал, что сейчас не вчерашний вечер.
– Конечно, нет, – сказал дядя. – Сейчас нет лошади, которая поджидает капитана Гуальдреса, чтобы его уничтожить, – если для этого нужна была лошадь. На сей раз у него имеется нечто гораздо более действенное и фатальное, нежели какая-то бешеная лошадь.
– Что именно?
– Голубка, – сказал дядя. – Так чего ты ползешь, как черепаха? Ты что, скорости боишься?
Они неслись вперед, примерно раза в два медленнее, чем Макс Гаррисс, по дороге, которую барон не успел заасфальтировать, что он непременно осуществил бы, отложив все прочие дела, если б только его вовремя предостерегли, причем не ради собственного удобства – ведь он по ней не ездил, а в Новый Орлеан и обратно летал на собственном аэроплане, и джефферсонцы видели его, лишь когда выезжали в окрестности его владений, – а ради уникальной возможности потратить кучу денег на предмет, которым он не только не владел, но, по мнению всех, кто его знал, даже никогда и не думал воспользоваться – точь-в-точь как Хью Лонг в Луизиане стал основателем, владельцем и покровителем журнала – дядя считал его лучшим литературным журналом в мире, – вероятно, даже ни разу не заглянув в него и, не интересуясь, что думают о нем авторы и издатели этого журнала – во всяком случае, не больше, чем барон интересовался, что думают о нем фермеры, чья скотина без присмотра бродила по этой дороге и с ревом подыхала под торопливыми колесами автомобилей его гостей; теперь они с дядей быстро катили по этой дороге, а декабрьский день – шестой день зимы, как говорят старики, ведущие счет от первого декабря, – клонился к вечеру.
А дорога уходила к тем давним временам, когда здесь еще не знали гравия, петляла по рыжему грунту среди холмов, спрямлялась и чернела, опускаясь на плоскую плодородную равнину с жирной аллювиальной почвой, где тучные богатые поля кукурузы и хлопка вплотную подступали к ней, и она сужалась настолько, что здесь едва могли разминуться два человека, и ее обозначали только две тонких колеи от железных ободов телег и экипажей да отпечатки копыт лошадей и мулов в форме разорванной буквы О; дорога уходила к тем временам, когда ее прежний владелец, тесть нынешнего барона, три-четыре раза в год оставлял своего Горация и бокал с пуншем лишь затем, чтоб ненадолго съездить в город проголосовать на выборах, продать хлопок, побывать на похоронах или на свадьбе и возвратиться к пуншу и страницам латыни по тому же немощеному грунту, на котором даже подковы – если только лошади не бежали галопом – не производили ни малейшего звука, не говоря о колесах да и обо всем прочем, кроме скрипящей сбруи; возвратиться к своим землям, границы которых существовали только в его памяти и поддерживались доверием соседей, и которые даже не везде были огорожены, тем более заборами из жердей и досок, изготовленных на фабриках Гранд-Рапидс из стволов дуба и гикори, срубленных в лесах Лонг-Айленда и Виргинии; к газону, который в те дни был всего лишь лужайкой, заросшей лохматыми дубами, не знавшей садовых ножниц, секаторов, сучкорезов и газонокосилок, окруженных прозрачным туманом паров бензина; к дому, что был просто домом, служившим опорой для веранды, на которой он мог сидеть со своим серебряным бокалом и с книгой в потертом кожаном переплете; к саду, что был просто садом, тоже запущенным, густо заросшим неизменными вечными безымянными розами, кустами сирени, маргаритками и бессмертными стойкими флоксами, буйно расцветавшими вопреки осенней пыли, – все в той же скромной традиции долготерпенья и долговечности, что и оды Горация, и разбавленное виски.
Дядя сказал, что это покой. То есть в первый и единственный раз он сказал это двенадцать лет назад, когда ему, Чарльзу, не было еще и шести и он только-только начал понимать, что дядя имеет в виду: