Европейцы - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я столько о вас слышала, – тихо сказала она баронессе.
– От вашего сына, наверное? – спросила Евгения. – А знали бы вы, как он говорит о вас, как без конца вас превозносит! – заявила она. – Впрочем, такой сын и не может говорить иначе о такой матери!
Миссис Эктон изумленно на нее посмотрела: видно, это тоже следовало отнести за счет «учтивости» мадам Мюнстер. Но и Роберт смотрел на нее с изумлением: он твердо знал, что, разговаривая с блистательной гостьей, лишь мельком упоминал о своей матушке. Он никогда не говорил об этом тихом и недвижном материнском присутствии, очищенном ото всего до такой прозрачности, что в нем, ее сыне, оно вызывало в ответ лишь глубокое чувство благодарности. А Эктон редко говорил о своих чувствах.
Баронесса обратила к нему свою улыбку и мгновенно ощутила: ее поймали на том, что она приврала. Она взяла фальшивую ноту. Но кто они, эти люди, если им не по душе, когда так привирают. Ну, если изволят быть недовольны они, то она и подавно; и, обменявшись несколькими любезными вопросами и негромкими ответами, баронесса распрощалась с миссис Эктон и встала. Она попросила Роберта не провожать ее домой, она прекрасно доберется в карете одна. Таково ее желание. Она высказала его достаточно властно, и ей показалось, что вид у Роберта был разочарованный. Когда она стояла с ним у парадной двери в ожидании, пока карета подъедет к самому крыльцу, мысль эта помогла ей вновь обрести безмятежность духа.
Прощаясь, она протянула Роберту руку и несколько мгновений на него смотрела.
– Я почти решилась отослать эту бумагу, – сказала она.
Он знал, что речь идет о документе, который она называет своим отречением; ни слова не говоря, он помог ей сесть в карету. Но прежде, чем карета тронулась, он сказал:
– Что ж, когда вы в самом деле ее отошлете, надеюсь, вы поставите меня об этом в известность.
Глава 7
Феликс закончил портрет Гертруды, потом запечатлел на полотне черты многих членов кружка, где, можно сказать, стал к этому времени чуть ли не центром и осью вращения. Боюсь, мне все же следует признаться, что он принадлежал к числу художников, откровенно приукрашивающих свои модели, и наделял их романтической грацией, которую, как оказалось, можно легко и дешево обрести, вручив сто долларов молодому человеку, способному превратить позирование в увлекательнейшее времяпрепровождение. Феликс, как известно, писал портреты за плату, не делая с самого начала тайны из того обстоятельства, что в Новый Свет его привело не только страстное любопытство, но и желание поправить денежные дела. Портрет мистера Уэнтуорта он написал так, словно тот и не помышлял никогда отклонить эту честь, и поскольку Феликс добился своего, лишь прибегнув к легкому насилию, то справедливости ради следует добавить, что он пресек все попытки старого джентльмена уделить ему что-либо, кроме времени. Как-то летним утром он взял мистера Уэнтуорта под руку – немногие позволяли себе подобную вольность – и повел сперва через сад, потом за ворота и к домику среди яблонь, в свою импровизированную мастерскую. Серьезный джентльмен с каждым днем все больше пленялся одаренным племянником, который при своей бьющей в глаза молодости был настоящим кладезем удивительно обширного жизненного опыта. У мистера Уэнтуорта сложилось впечатление, что Феликс знает буквально все на свете, и ему хотелось бы выяснить, что тот думает о кое-каких вещах, относительно которых его собственные высказывания всегда были крайне сдержанны, а представления туманны. Феликс так уверенно, с такой веселой прозорливостью судил о человеческих поступках, что мистер Уэнтуорт начал мало-помалу ему завидовать, – можно было вообразить, будто разбираться в людях не стоит никакого труда. Для самого мистера Уэнтуорта составить мнение, скажем, о том или ином человеке, было все равно что пытаться открыть замок первым попавшимся ключом. У него было такое чувство, будто он ходит по свету с огромной связкой этих бесполезных инструментов на поясе, между тем как племянник его одним поворотом руки открывает любую дверь, точно заправский вор. Он считал своим долгом свято соблюдать обычай, предписывающий дяде во всех случаях жизни быть умнее племянника, хотя сводилось это главным образом к тому, что он сидел и с глубокомысленным видом слушал не смолкавшие ни на минуту меткие и непринужденные рассуждения Феликса. Но в один прекрасный день он отступил от заведенного порядка и чуть было не обратился к племяннику за советом.
– Вы не пришли еще к мысли, что вам следует перебраться в Соединенные Штаты на постоянное жительство? – спросил он как-то утром Феликса, который усердно работал кистью.
– Дорогой дядя, – сказал Феликс, – простите мне невольную улыбку. Но, прежде всего, я никогда не прихожу к мысли, обычно мысли сами приходят мне в голову. К тому же я ни разу в жизни не строил планов. Знаю, что вы хотите сказать – вернее, знаю, что вы думаете, так как, думаю, вы мне этого не скажете: вы считаете меня страшно легкомысленным, даже беспутным. Конечно, вы правы, но так уж я создан: доволен сегодняшним днем и не заглядываю в завтрашний, пока не настал его черед. Ну и, кроме того, я никогда не предполагал жить где-либо постоянно. Я, мой дорогой дядя, непостоянен. И на постоянное жительство неспособен. Знаю, что сюда обычно приезжают именно с целью сделаться постоянными жителями. Но я, отвечая на ваш вопрос, должен признаться, что к этой мысли не пришел.
– Вы намереваетесь возвратиться в Европу и возобновить вашу рассеянную жизнь?
– Я не сказал бы, что намереваюсь, просто, скорей всего, я вернусь в Европу. В общем-то, я ведь европеец, от этого никуда не денешься, это во мне. Но в основном все будет зависеть от сестры. Мы оба с ней европейцы, и она еще больше, чем я; здесь она картина, вынутая из своей рамы. Что же до возобновления рассеянной жизни, то, право, дорогой дядя, я и не переставал никогда ее вести. О таком рассеянии я и мечтать не мог.
– О каком? – спросил мистер Уэнтуорт, бледнея, по своему обыкновению, от крайней серьезности.
– О таком, как это! Жить вот так среди вас прелестной, тихой семейной жизнью; породниться с Шарлоттой и Гертрудой; бывать с визитами по меньшей мере у двадцати молодых дам и совершать с ними прогулки; сидеть с вами по вечерам на веранде и слушать сверчков; и в десять вечера ложиться спать.
– Вы описали все с большим воодушевлением, – сказал мистер Уэнтуорт, – но в том, что вы описываете, я не вижу ничего предосудительного.
– Я тоже, дорогой дядя. Все совершенно прелестно, иначе это было бы мне не по душе. Уверяю вас, все предосудительное мне не по душе, хотя, насколько я понимаю, вы думаете обратное, – сказал, продолжая рисовать, Феликс.
– Я никогда вас в этом не обвинял.
– И впредь, пожалуйста, не надо, – сказал Феликс. – Видите ли, дело в том, что в глубине души я страшный филистер.
– Филистер? – повторил мистер Уэнтуорт.
– Да, да. Ну, если хотите, богобоязненный, честный малый. – Вид у мистера Уэнтуорта был совершенно непроницаемый, как у сбитого с толку мудреца, и Феликс продолжал: – Надеюсь, на старости лет я окажусь человеком и почтенным, и почитаемым, а жить я собираюсь долго, хотя планом это, пожалуй, не назовешь, скорее это страстное желание, светлая мечта. Думаю, я буду веселым, вероятно даже легкомысленным стариком.
– Желание продлить приятную жизнь вполне естественно, – сказал наставительным тоном дядя. – Мы эгоистически не расположены класть конец нашим удовольствиям. Но, я полагаю, – добавил он, – вы намереваетесь рано или поздно жениться?
– Это тоже, дорогой дядя, лишь надежда, желание, мечта, – сказал Феликс.
На мгновение у него мелькнула мысль, уж не вступление ли это, вслед за которым ему предложат руку одной из превосходных дочерей Уэнтуорта. Но должная скромность и трезвое понимание суровых законов жизни заставили его тут же эту мысль отбросить. Дядя его, конечно, верх благожелательности, но одно дело благожелательность, а другое – желать, более того, признавать за благо, чтобы юная леди, по всей видимости, с блестящим приданым, сочеталась браком с художником, не имеющим ни гроша за душой и никаких надежд прославиться. Феликс в последнее время стал замечать за собой, что предпочитает бывать в обществе Гертруды Уэнтуорт, по возможности не разделяя его ни с кем другим, но пока он относил эту юную леди к предметам роскоши, холодно блистающим и ему недоступным. Она была не первая в его жизни женщина, которой он был так неразумно очарован. Ему случалось влюбляться в графинь и герцогинь, и несколько раз он оказывался буквально на волосок от того, чтобы цинически заявить, что бескорыстие женщин весьма и весьма преувеличено. А в общем, скромность удерживала этого молодого человека от безрассудства, и справедливости ради следует сказать сейчас вполне недвусмысленно, что он был решительно неспособен воспользоваться столь щедро предоставленной ему свободой и начать ухаживать за младшей из своих привлекательных кузин. Феликс воспитан был в правилах, согласно которым подобные поползновения считались грубым нарушением законов гостеприимства. Я говорил уже, что этот молодой человек всегда чувствовал себя счастливым, и среди нынешних источников его счастья можно было назвать и то, что совесть его насчет отношений с Гертрудой была отменно чиста. Собственное поведение казалось ему овеянным красотой добродетели, а красотой во всех ее видах Феликс восхищался равным образом горячо.