Ночные дороги - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сказала нет, — сказала она, наконец, глядя ему в лицо неподвижными пьяными глазами. И только в эту минуту он, по-видимому, понял, что отказ ее был категорический. Тогда он быстро, неожиданно высоким голосом крикнул ей вдруг — стерва! — и спешно вышел из кафе.
— Вот еще, — сказала Сюзанна, тяжело дыша и остановившись у стойки. Вот еще!… Бели женщина не хочет работать черт знает как, то ее называют стервой! Разве это справедливо? — сказала она с пьяной угрозой в голосе. Глаза ее искали лица, на котором она могла бы остановиться.
Она посмотрела сначала на Платона, но его выражение было настолько мертвенно безразличным и далеким, что ее глаза только скользнули по нему — и потом остановились на мне.
— А, это ты? — сказала она своим медленным и пьяным голосом. — Вкусное сегодня молоко?
Я не ответил, она отвернулась. Пальто ее было распахнуто, узкое платье обтягивало ее невысокую фигуру, и я, в первый раз за все время, заметил, вздрогнув от невольного отвращения, что в ней все же была какая-то животно-женственная прелесть.
— Вы все… — сказала Сюзанна. — Я больше не б…, я выхожу замуж. Я, может, выпила стаканчик…
— Ты плохо считала, — сказал чей-то мужской голос с другого конца стойки, — ты, может, выпила два или больше.
— Вы помните, Платон, — сказал я, — какие слова приписывал Сократу ваш блистательный предшественник? "Вся жизнь философа есть длительная подготовка к смерти"… Я не могу удержаться от одного и того же, неизменного представления: кровать, простыни, умирание, дурной запах агонизирующего человека и полная невозможность сделать так, чтобы это было иначе.
— Сократ говорил не об этом, — сказал Платон. — Если вы не забыли "Федона"…
— И у меня будет магазин, — говорил пьяный голос Сюзанны. — И потом я люблю этого человека, я без него жить не могу.
Она ни к кому не обращалась в частности и говорила в дымное пространство, в котором терялись и глохли ее слова о любви. Я подумал о Ральди, которая говорила мне, что женщины типа Сюзанны так же любят, как другие; но это унизительное уравнение я всегда понимал только теоретически, я никогда не мог почувствовать и поверить до конца, что это так.
Платон перевел разговор на другую тему, точно ему было неприятно думать о Сюзанне именно теперь. Только несколько часов спустя, когда я еще раз, по пути домой, заехал в это кафе, — было уже утро, все ушли, он один неподвижно стоял у стойки, рядом с хозяйкой, которая время от времени опускала голову на грудь и засыпала на минуту легким старческим сном и, мгновенно пробуждаясь, зевала а быстро бормотала: "Ах, Боже мой, он мне рассказал, что Сюзанна выходит замуж за иностранца, русского казака", через несколько дней она сообщила мне об этом сама, на рассвете осенней, холодной ночи, в шестом часу утра, когда я увидел ее одну, за столиком в кафе. Лицо у нее было утомленное, под глазами были синие круги. "У тебя усталый вид, — сказал я, проходя мимо нее, — тебе надо отдохнуть". Она кивнула головой и заговорила со мной; я стоял, не присаживаясь, возле ее столика. "Это правда, что ты выходишь замуж?" — "Да, правда". Она сказала, что ей двадцать три года, что у ее матери в этом возрасте было уже четверо детей, что она хочет жить, как все остальные; но что сейчас она занята больше, чем обычно, так как через две недели свадьба. Жених ее не знал, как она работает; ею руководило желание принести в дом, как она говорила, возможно больше денег, поэтому она не щадила сил, и в те дни, когда она не встречалась с женихом, она выходила на улицу в четыре часа дня и возвращалась домой в пятом часу утра — этим и объяснялся ее крайне усталый вид, поразивший меня. Потом она описала мне своего жениха и показала его карточку, которую она носила в сумке — и эта сумка была всегда с ней, во всех комнатах, куда она поднималась с клиентами; и от соприкосновения с кредитными билетами, которыми ей платили, фотография постепенно тускнела и серела. На ней был изображен молодой, сияющий человек, и выражение его лица, благодаря какой-то особенной игре ретуши, имело веселое и вместе с тем деревянно-благородное выражение:
— Вот оно что! — сказал я, не удержавшись: я узнал Федорченко.
— Ты его знаешь? — спросила Сюзанна. — Ты ему ничего не расскажешь обо мне? Потому что он не знает, понимаешь?
— Он думает, что ты девственница?
— Нет, но ты понимаешь, не надо ему говорить.
— Хорошо, обещаю. И если я вас встречу вместе, — ты со мной незнакома, условлено, — сказал я.
Свадьбе предшествовало усиленное лечение — так как Сюзанна незадолго до этого заразилась от какого-то мерзавца, как она говорила, — приготовления, письма родным, и в торжественный день, за длинным столом, в одном из наемных салонов небогатого квартала, где она сняла квартиру, — сидели ее родственники, приехавшие за сотни километров из деревни и привезшие с собой воскресные костюмы и обветренные, крестьянские неподвижные лица. У Федорченко не было ни родственников, ни близких друзей, но он пригласил одного пожилого и очень благовидного русского, по фамилии Васильев. После нескольких стаканов вина он, не теряя приличия и лишь изредка порывисто вздрагивая от особенной, беззвучной икоты, начинал рассказывать тихим, конфиденциальным голосом, что большевики давно подсылали ему эмиссаров, именно эмиссаров, — так что со стороны получалось впечатление, что к нему, время от времени, приезжает почтительная делегация людей в мундирах, особенного, эмиссарского покроя, — но что он непоколебим. Он объяснял это с одинаковой легкостью по-русски или по-французски, нюхал, с видом знатока, дрянное вино и сохранял во всех обстоятельствах благородный и скромно-значительный вид. Этому вздорному человеку, с начинавшимся уже в те времена медленным безумием, предстояло сыграть в жизни Федорченко очень значительную роль.
Кроме Васильева, со стороны жениха на свадьбе не было никого; Сюзанна сразу же объяснила своим родственникам, что ее муж иностранец, что семья его осталась на родине, что он решил создать новую семью здесь, в Париже. Впрочем, все эти подробности потеряли всякое значение после того, как было выпито много вина и Федорченко начал целоваться с присутствующими. Еще через час началось пение, Федорченко взобрался на стул и стал дирижировать, Сюзанна кричала пронзительным голосом, — и среди всего этого шума только один Васильев, смертельно пьяный, сохранял свой торжественно-приличный вид; но и он уже был в таком состоянии, что не мог произнести ни одной связной фразы, хотя и пытался рассказывать очень тихим голосом все о тех же эмиссарах. Я невольно присутствовал на этом банкете, потому что, проезжая ночью по улице, увидал несколько такси, ожидающих у освещенного подъезда выхода приглашенных. Я стал в очередь, не зная, что это за приглашенные, товарищи мне сказали, что это свадьба, и я, вместе с одним из них, поднялся наверх посмотреть, много ли было народу. Остановившись у входной двери, я увидел Сюзанну, возле которой одновременно с двух сторон вилась настоящая белая фата, Федорченко в смокинге, взятом на прокат у еврейского портного на rue du Temple, — у смокинга были короткие рукава и до удивительности узкие лацканы — и родственники Сюзанны, которые были похожи на внезапно, в силу алкогольного чуда, оживших, резных из дерева крестьян, одетых в городское платье. Федорченко доплел до того, что кричал Васильеву по-русски:
— Держись, матрос, держись! — и бледный и пьяный Васильев с достоинством утвердительно кивал головой. Сюзанна не переставала смеяться и визжать, они с Федорченко многократно целовались, отчего по всему ее лицу размазался кармин, которым в начале вечера были густо смазаны ее губы. "Вот это свадьба! " — одобрительно сказал шофер, вместе с которым мы смотрели на банкет. Уже под утро банкет кончился, приглашенных развезли по домам — и со следующего дня для Федорченко началась новая жизнь.
Они поселились с Сюзанной в одном из новых домов, в только что отстроенном квартале Парижа; здание было сделано из звонкого железобетона, который пропускал все звуки со всех сторон, в нем был лифт, поднимавшийся наверх упорными толчками, стеклянные тюльпаны вокруг электрических ламп и ванные комнаты до смешного маленьких размеров. На деньги, которые были у Федорченко и Сюзанны, они открыли небольшую мастерскую для краски и чистки всевозможных материй. На вывеске было написано золотыми лепными буквами одинакового размера "Сюзи", с росчерком, который шел от конца слова к началу ровной деревянной чертой. Сюзанна принимала заказы, Федорченко развозил платья и другие вещи клиентам. Он говорил теперь о дороговизне материалов, о стоимости краски, о трудностях работы, о том, что он, в качестве коммерсанта этого квартала, должен поддерживать известные цены. Он говорил еще о том, как ему было трудно выбиться в люди; и те часы, которые он купил еще в первый год своего пребывания во Франции и которые тогда заводил только по воскресеньям, он стал заводить каждый день. С той же удивительной приспособляемостью, которая была в нем, когда он, работая по десять часов в день на заводе, считал, что очень неплохо живет, — он вошел в свою новую роль; он завел себе удочки, ходил с ними на Сену, ездил каждое воскресенье за город вместе с быстро полневшей Сюзанной — и превратился бы бесследно и безвозвратно в среднего французского коммерсанта, если бы этому не помешали неожиданные причины, которые возникли много лет тому назад, с тех пор были давно забыты и, казалось бы, потеряли какую бы то ни было силу.