Этносы и «нации» в Западной Европе в Средние века и раннее Новое время - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, Парламент превращается в один из факторов идентификации Французской монархии и в знак ее превосходства над другими странами, а отправляемая им судебная функция – в предмет национальной гордости. В указе королевы Изабо Баварской, изданном в драматичный для французской монархии момент грядущего раскола страны, в 1418 г., о статусе правосудия и Парламента говорится в возвышенном тоне и в превосходных степенях: «главный и суверенный суд королевства, чья репутация была столь велика и славна во всем мире, что нации и провинции, как соседние королевству, так и чужие и очень отдаленные часто стекались сюда, одни – чтобы созерцать правосудие, кое почитали больше за чудо, чем за человеческое творение, другие – дабы снискать здесь свободно права и разрешения в своих жарких спорах и раздорах»34. Парламентский прокурор и поэт Марциал из Оверни писал о Парламенте как о знаке превосходства Франции, которую «сверхпочитали из-за суда благородного Парламента»35.
Излюбленным доказательством беспристрастности и справедливости французского правосудия становится образ сарацина, как стали именовать на Западе мусульман. Именно фигура иноверца призвана была доказать, что во Франции перед судом все равны, и здесь творится истинное правосудие «невзирая на лица». Как следствие, пропагандируется идея о том, что иные народы часто прибегали к судебному арбитражу короля Франции, как знак превосходства Французского королевства. Филипп де Мезьер обыгрывает с разных сторон обращение «язычников и сарацинов не единожды к святому Парламенту в Париже…, чего нельзя сказать ни обо одном другом королевстве христианского мира». Кстати, и в позиции contra, для критики нынешнего состояния дел в Парламенте, он также использует образ сарацина: «что же до сарацинов, кои ищут правосудия в благословенном Парламенте, ясно, что если бы они знали, как долго длятся тут процессы, ноги бы их не было здесь»36. В ремонстрации Парижского университета, поданной на собрании депутатов Штатов в 1413 г. в ходе восстания кабошьенов, также используется этот миф: «И по причине великой славы и истинной справедливости, хранимой здесь без пристрастия и лицеприятия, не только иные нации христианского мира, но подчас сарацины, как говорят, обращались сюда за приговорами»37. В цитировавшейся выше поэме Марциала из Оверни, прославляющей французское правосудие, говорится о том же: «сарацины, язычники и неверующие, привлекаемые к суду за свои делишки и лихоимство, обращались к королю и королевству Франции из-за репутации и превосходства правосудия, царящего здесь столь высоко, в поисках справедливости., моля благородного короля Франции поручить их дело благородному суду Парламента»38. Итальянец Антонио Астесано в поэме 1461 г., восхваляя
Парламент как аналог Римского Сената, писал: «Слава этого суда до того распространена в мире, что можно видеть не только верные Богу народы, но и почитателей ложных богов и богинь…, присылающих со всех сторон земли свои дела, дабы передать их решению этих советников и уважать их приговор, словно бы божественный»39.
Знаменательно, что в стенах самого Парламента эта тема активно использовалась участниками судебных разбирательств, явно с целью привлечь на свою сторону симпатии судей: так, 10 июля 1408 г., желая передать дело из юрисдикции университета в Парламент, тяжущаяся сторона обосновала свою просьбу так: «нет на свете человека, будь он даже сарацин, кто пришел бы в этот суд за решением, и ему бы в этом отказали»; в 1433 г. одна из тяжущихся сторон заявила, что это «высокий и главный суд королевства, куда даже чужеземцы и сарацины обычно прибегают за правосудием»40.
Как следствие, Парламент начинает восприниматься как знак наилучшего политического устройства Франции, отличающей ее от всех иных королевств, как залог ее славы, стабильности и процветания. Аналогичные институты, вокруг которых строилась национальная идентичность и патриотическая пропаганда, имелись в большинстве стран Европы, например, в Англии такую же роль очевидно играл орган сословного представительства, парламент. Во Франции же эту важнейшую для национальной консолидации роль играл именно верховный суд королевства.
Отсюда проистекает восхваление Парламента как властного института, обеспечивающего устойчивость Французской монархии. Так, в «патриотическим» трактате, написанном в 1419 г., в драматичный период королевской схизмы, фигурирует идея о трех компонентах превосходства Французской монархии: двенадцать пэров, Парламент и собрания трех сословий, каковые все вместе соучаствуют в управлении страной41. В трактатах епископа Лизьё и хрониста Тома Базена, а также Бернара де Розье, архиепископа Тулузы – своего рода предтеч Клода де Сейселя с его концепцией ограниченной монархии – как знак избранничества Франции (наряду с помазанием, исцелением золотушных, лилиями, орифламмой и т. д.) отмечалось, что «король Франции стоит над всеми в мире, а Франция наилучшая из стран, поскольку в ней действиями короля руководят салический закон, Парламент и двенадцать пэров». Здесь царят право и справедливость, и потому страна процветает, пребывая в покое и счастье42. Более того, Парламент в период острых политических кризисов позиционируется как защитник суверенитета и целостности государства. Впервые о роли Парламента как спасителя Франции громогласно заявил Жан Жерсон в речи против тираноборческих идей Жана Пти в 1408 г.: «От отсутствия подобной курии погибали другие страны, как то Германия и Италия». Шарль Луазо подхватил эту идею, и его высказывание превратилось в афоризм: «Парламент спас Францию от расчленения и раздробления, подобно Италии и Германии, сохранив королевство в его целостности»43.
Превращение судебной функции в своего рода национальный миф и в стратегию национальной идентичности французов способствовало, на мой взгляд, процессу институционализации патриотизма. Парламент сделался предметом национальной гордости и знаком избранности французов, а патриотические чувства людей были умело переориентированы с помощью подобных идеологем на органы правосудия, даже и через критику инстинного положения дел в сфере судопроизводства. Эта критика, как ни странно, также способствовала кристаллизации самой идеи, закрепляя судебные институты как знак особой доблести Франции и способ самоидентификации страны.
Но у этого процесса были и иные последствия. Стоит признать, что такой способ самоидентификации страны вписывается в более широкий контекст формирования не столько правового государства, сколько государства судебного, где суд и судебная процедура становятся своего рода фетишем44. Это обстоятельство предопределило специфический юридизм политической мысли во Франции и превратило сутяжничество в характерную черту французской политической культуры на долгие века. В этом, как и во многом другом, французы веками успешно «соревновались» с англичанами: от «Адвоката Патлена», шедевра средневековой драматургии, до «Сутяг» Расина, популярность сюжета о судебных «разборках» свидетельствует в пользу приверженности французов именно такому способу разрешения конфликтов45.
В известном смысле эти идеи о превосходстве французского правосудия, заложенные в период Средневековья и получившие развитие в раннее Новое время, присутствуют в глубинном подсознании французов, подчас даже не осознающих этого. Не случайно, на мой взгляд, эта тема не нашла достойного места в работах французских историков, изучающих становление государства и нации во Франции: здесь явно требуется «эффект вненаходимости». Приведу ряд примеров.
Вот перед нами амбициозное издание XIX в. «Общего собрания древних французских законов», предпринятое в пику прежнему своду «Ордонансов французских королей третьей династии». В подробном предисловии к нему один из составителей Ф.А. Изамбер, адвокат в Королевском совете и в Кассационном суде, уличая предшественников в защите интересов судейской касты и в замалчивании форм соучастия общества в законодательной сфере, тем не менее пишет как о чем-то самоочевидном: «никакая судебная курия не может сравниться с Парижским парламентом по мудрости и авторитету своих приговоров; по крайней мере ни одна не имела такой чести – быть избранной арбитром другими народами»46. Что это, как не парафраз политической мифологии XIV–XV веков? А вот другой, не менее яркий и характерный пример. В Приложении к 3-му тому «Истории Франции», где речь шла о начале «национальной эры» в XIV в., Жюль Мишле назвал Парламент и Генеральные штаты «великими национальными институтами», невольно повторяя идеи Тома Базена и Клода де Сейселя47.
Наконец, приведу и более свежий пример. Осенью 2010 г. находясь в Париже, я невольно следила за острыми политическими спорами вокруг «неверных» действий президента Саркози. Будь то высылка из Франции цыган или увеличение пенсионного возраста, новый трудовой договор или реформа системы образования, неизменно рефреном звучал аргумент: «такое поведение невозможно во Франции, ведь мы страна справедливости». (Кстати, здесь ясно проглядывал «тонкий» намек на «не французское» происхождение президента) Слыша столь «бесспорный» аргумент, я не могла отделаться от мысли, что где-то я его уже встречала. Конечно же, это был пассаж из Ла Рош Флавена… Именно эти впечатления подвигли меня задуматься над истоками данного устойчивого национального мифа. По-видимому эта идеологема прочно укоренилась в сознании французов, и они даже не замечают, насколько во французской политической культуре важным оказался топос о «Франции как родине правосудия». Живучесть этого топоса лишний раз доказывает его эффективность в процессе формирования национальной идентичности во Франции.