Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебе не позволю называть человека..! Кто ты такой? Разве мы не знаем, как ты нарочно упал с мотоциклетки, чтобы не ехать на фронт!?
Грозное перед тем лицо аджюдана имело теперь испуганное, идиотически-хитрое выражение.
— Ребята, вы не так меня поняли. Я вовсе не хотел вас оскорбить, — лепетал он прыгающими, извилистыми губами.
С тех пор обращение с нами Легка, так звали аджюдана, переменилось. Он старался показать себя славным малым, если и требовательным в строю, то только в меру, предписанную уставом. Но его никто не любил. Он даже хвастал, что на фронте его ждет пуля в спину от своих. Уже после нашего отъезда в полк мы узнали, что по состоянию здоровья он был уволен из армии и сделался почтальоном. Так кончилась его пятнадцатилетняя военная карьера.
Уезжая из Парижа, несмотря на мои 33 года, я думал о моих будущих начальниках с детским желанием любить и чтобы меня все любили. Что-то вроде отношений между Ростовым и Денисовым мне представлялось. Но так же, как аджюдана, я не смог полюбить и командира нашей учебной роты, капитана Тонги. Раздражительный, худой, желтолицый, он всегда говорил с нами с плохо скрываемым отвращением. По некоторым его замечаниям на учении можно было догадаться, что он считает себя выдающимся военным мыслителем. Может быть, этим и объяснялся его вечно недовольный вид: вместо ответственной работы в генеральном штабе, ему поручили обучать каких-то малограмотных ополченцев, из которых многие даже плохо говорили по-французски. Сам он говорил отчетливо и складно, даже с поэтическими сравнениями. Так, объясняя нам значение ружья-пулемета, он воскликнул: «ружье-пулемет — эта вибрирующая душа полувзвода!..»
Он страдал какой-то неизлечимой болезнью желудка. Денщик носил ему на квартиру судки с отдельно приготовляемой для него едой. Мне были неприятны даже жидкие косицы волос у него на затылке.
Всю мою готовность любить начальников я перенес на старшего сержанта Эбера. Жизнерадостный, простой и мягкий в обращении, он всем нравился. На обучение запасных он держался совсем других взглядов, чем аджюдан Легак. Обычно, он вел нас в какое-нибудь укромное место в лесу и там мы проводили несколько часов ничего не делая, курили, болтали.
Однажды мне посчастливилось возвращаться с ним вечером из города в наш гараж. Меня смутило, когда он простодушно сказал, что жалеет, что попал в наше депо, так как бретонские полки посылают в самые опасные места. Я сбивчиво стал говорить ему, что если начальник хороший, то в опасности солдаты докажут ему свою любовь, никогда его не оставят. Он посмотрел на меня с удивлением и, сказав, что ему нужно в уборную, вошел в бистро, мимо которого мы как раз проходили.
Я остался ждать его на улице. Прохаживаясь взад и вперед перед входом в бистро и вдыхая всей грудью туманный ночной воздух, я с волнением думал о моей новой дружбе с Эбером. Мне приходили в голову ребяческие мечтания. Вот он ведет нас в атаку. «Теперь пора, за мной!» — говорит он, взглянув на часы, и я вижу, как его спина двинулась вперед. Я первым бросаюсь за ним. То я воображал, что он ранен, и я выношу его из огня.
Сразу за углом быстро начиналась такая темень, будто там совсем ничего не было. Только над головой, в разрывах угрюмо нависших черных туч, сквозь тревожно клубящуюся водянистую кисею, угадывались один над другим пролеты бездонной вышины. Пахло сыростью, потонувшая во мраке окрестность казалась печальной и пустынной. Глянцевитая после дождя асфальтовая дорога как река впадала в туманную черноту ночи. Было странно думать, что где-то на этой дороге стоит гараж, там крики, тесно и душно, сотни людей.
Наконец, Эбер вышел оживленный и веселый. Он, видимо, встретил в бистро приятелей. Увидев меня, он с досадой сказал: «Ты все ждешь? Право, не нужно было».
Большинство солдат в учебных ротах были крестьяне-бретонцы, которые по разным причинам не отбыли в свое время воинской повинности. Почти у всех у них не хватало многих зубов. Сказывали, это от сидра. Небритые, с запавшими глазами, они выглядели на много старше своих лет. Косясь на них, парижане не то неодобрительно, не то с уважением говорили: «Çа cavale à la baïonnette!»[11]
В трезвом виде это были смирные, простые люди. Они говорили между собой по-бретонски и жевали табак, поминутно сплевывая на солому, на которой мы спали. К моему удивлению, многие из них не умели ни писать, ни читать. В детстве, в школе учились, но потом забыли. Они не делали, мне казалось, различия между нами, иностранцами, и французами из Парижа. Для них мы все были какие-то другие, чем они, городские люди. Один, услыхав мою фамилию, простодушно заметил: «Да, у вас парижан, у всех странные имена. Иногда даже выговорить трудно». Когда он узнал, что я русский, он силясь что-то вспомнить, сказал: «Ну да, русские — это вроде австрийцев».
Не умел ли он выражать словами сложные чувства или решил, что как австриец я не понимаю по-французски, но только он долго молча смотрел на меня, будто удивленный каким-то открытием. Я видел его загорелое морщинистое лицо с усталыми и спокойными, как у рабочей лошади, глазами и чувствовал, что этот человек, который всегда жил в бедности и в тяжелом труде, смотрит на меня не только без осуждения за мою праздную жизнь, а, наоборот, с ласковым доброжелательством.
— У меня младшего брата тоже забрали, — сказал он, наконец, со вздохом и опять замолчал. Но мне казалось, его взгляд говорил: «Вот и тебя, австрийца, гонят на войну. И ты такой же бедный человек как мы, крестьяне Морбиана. У нас у всех одинаковое горе!»
Я с недоумением видел, что эти люди не имели никакого представления о причинах и целях войны, но принимали ее без ропота, как природное бедствие — град или засуху.
Они часто болели и на переходах всегда отставали. Мы, горожане, с гордостью между собой говорили, что вот мы переносим тягости солдатской службы лучше крестьян. Тогда я не знал еще, что на самом деле эти люди были способны на самую тяжелую работу, какой никто из нас не мог бы выдержать. Но это, когда дело шло о понятной им крестьянской работе. Смысла же поворотов направо и налево, маневров и переходов они не могли и не хотели понять и поэтому уставали и болели. Одного такого крестьянина-бретонца по полной его неспособности научиться ходить в ногу, капитан назначил огородником.
Однажды, пойдя зачем-то в ротную канцелярию, я заглянул на огород. На солнце, за стеной дома, защищавшей от ветра, было тепло и тихо. Рузик, так звали этого бретонца, скинув мундир, в серой бязевой рубахе с засученными рукавами, перекапывал грядки. Меня удивила спорость его неторопливых движений. Узнав меня, он распрямился и, утерев потный лоб тыльной стороной ладони, стал дружелюбно объяснять, где и что будет посажено. Уже по-весеннему теплое солнце освещало его голову и плечи. Я помнил, как в строю, не понимая чего от него хотят, он смотрел на капитана с выражением необъяснимого ужаса. А теперь в простодушном и спокойном выражении его светлых глаз, по-хозяйски оглядывавших огород, мне почудилась творческая задумчивость, с какой художник смотрит на начатую картину.
Подняв ком земли и разминая его чугунными пальцами, он сказал:
— Вот, только жаль, земля неважная. Удобрения надо бы побольше.
* * *По обочинам тех дней, освещенных для меня страстным интересом, с каким я следил за событиями, эти люди прошли неясными тенями. А жалко, я мог бы присмотреться здесь к человеческим существованиям, по-другому, чем мое, но таким же безвыходным. Вот «Адмирал», полусумасшедший, спившийся парижский «клошар». Он всегда говорил с удивительно забавной язвительной вежливостью. Потешаясь над своим шутовским званием «адмирала», он в то же время как будто на самом деле верил, что это прозвище соответствует какому-то его особому начальственному положению. Иногда он вдруг начинал кричать и отдавать приказания с таким гневом, что трудно было понять, шутит он или всерьез принимает себя за начальство. Но стоило кому-нибудь на него прикрикнуть, как у него на лице появлялась добрая, испуганная улыбка. Помню еще мрачного молчаливого человека, коммуниста, побывавшего в Испании. Он сказал мне: «Я убивал людей». Кроме крестьян было еще много бывших матросов, выпущенных из тюрем, когда объявили войну. «Каидом» у них был высокий рыжеватый малый, с длинными предплечьями и огромными руками.
Среди иностранцев больше всего было турецких армян. Так же, как французы, они видели в войне только бессмысленное несчастье, которое разрушило их жизнь. Они боялись громко об этом говорить, но зато с каким одобрением слушали, когда кто-нибудь из французов рассуждал: «Это только богатым нужна война. Моя родина — это моя семья и моя работа. А кто будет нами править, мне все равно».
И несколько русских эмигрантов здесь было. С одним я познакомился в первый же день. Высокий, светловолосый, с приятно-расплывчатыми чертами круглого лица, он с расстроенным выражением ходил взад и вперед у входа в гараж.