Ожидание - Владимир Варшавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки после чтения Бергсона я несколько раз испытывал состояние вдохновения, подъема. Меня смущало только, что ничего не происходит, не меняется. Я по-прежнему был одинок, по-прежнему ничего не делал и сладострастные мечтания и грусть по-прежнему мешали мне сосредоточиться. Но я все надеялся. Мне казалось, если изо всех сил не примиряться, там что-то должно сотрястись.
Часть вторая
I
Я сразу увидел наших: Николай Георгиевич, Коля Грейс, Полянский, Рогдаев, Изаковский. Только Глебов больше не приходил на наши сборища в этом знаменитом монпарнасском кафе. Год тому назад он покончил самоубийством.
— Здравствуй, Гуськовер. Что это у тебя такое выражение, будто у тебя живот болит? — ухмыльнулся Полянский, смотря на меня с глумливым удовольствием.
— Правда, Владимир Васильевич, у вас все лицо будто распадается на кусочки, — с добродушной понимающей насмешкой в глазах сказал Николай Георгиевич.
Сделав усилие я спросил:
— Николай Георгиевич, вы будете завтра у Мануши?
— Не знаю, посмотрю… — с выражением скуки он выпятил нижнюю губу. — В самом деле, о чем будут говорить? Опять о Гитлере, о войне, о спасении культуры. Надоело…
— Разве вы не считаете, что есть опасность войны?
— Ах, миленький, к сожалению есть и даже очень. — Он грустно вздохнул. — Война почти наверное будет. И Гитлер, действительно, исчадие ада и расизм ужасная гнусность. Все это человеконенавистничество противно до тошноты. Но, Боже мой, как все-таки было бы хорошо, если бы обошлось без войны. Так не хочется никаких перемен. Как-то сидим здесь, устроились, пьем чай — и так бы дожить. Только вряд ли удастся.
Подняв брови, он смотрел перед собой печально и упрямо.
Когда он сказал, что война наверное будет, я вздрогнул. Я не хотел этого: бомбы, газы. Как крысы мы побежим в подвалы. Нет, лучше сразу смерть.
Я спросил:
— Неужели вы за Мюнхен?
Мои чувства путались. Я не хотел войны. Опять миллионы людей будут убивать друг друга. Это слишком страшно. Но я помнил, как после Мюнхена нам было неловко смотреть друг другу в глаза.
— Конечно, нет, — вступился за Николая Георгиевича Грейс, — конечно, предательство Чехии — позор. Мы все тут согласны. Но неужели вы думаете, что вожди западных демократий такие уж круглые идиоты и что их поведение в Мюнхене объяснялось только малодушием и подлостью? Разве мы знаем, были ли Франция и Англия тогда готовы?
За соседним столиком дама с большой брошью на мощной груди давно неодобрительно прислушивалась к нашему разговору. Зачарованная ненавистью, она не сводила глаз с губ Грейса, произносивших непонятные ей слова. Неожиданно, она громко сказала, смотря на него в упор: «Vous ferez beaucoup mieux de parler français!»[5]
Наступило тягостное молчание. Полянский рассматривал даму с горестным любопытством.
— Мы вам мешаем? — спросил он с оскорбительным недоумением.
— Да, мешаете! — будто обрадовавшись, взвизгнула дама. Ее короткая, с черными усиками губа быстро шевелилась над ощерившимися зубами. — Вместо того, чтобы издеваться здесь над французами, лучше убирайтесь в вашу страну.
Смотря, как глаза дамы вертятся блестящими колесиками, я испытывал неприятное чувство, что все мы разыгрываем эту сцену с той механической предопределенностью, с какой в старомодных тирах при попадании с лязгом и стуком начинают двигаться вырезанные из жести фигуры.
Я прошел к стойке. Здесь толпилось много ночных гуляк и всякого нищего, пьяного сброда: проигравшиеся картежники, молодые люди без определенных занятий, художники, натурщицы, «парижские иностранцы», негры, арабы, наркоманы, отставные проститутки. В простенке высокомерно оглядывая толпу, стоит тщедушный человечек. Лоб уже лысый, но по затылку отпущена жидкая косица вьющихся волос. Из отложного воротничка куриной ногой торчит тощая шея. Я почти с завистью на него смотрел: даже у него было признанное место в мире людей. Такие как он, полусумасшедшие, длинноволосые «монпарно» — местная достопримечательность, приманка для туристов. Их даже полиция не трогает. А у нас не было никакого положения нигде, ни в каком обществе. Мы были чужими даже среди эмигрантов. Нас не связывали с ними заветные воспоминания о славе и счастье прежней жизни в России, нас увезли на чужбину детьми. Но все-таки мы были уже слишком взрослыми, чтобы чувствовать себя тут дома, как последующие поколения эмигрантских сыновей. Нам суждены были беспочвенность, отверженность, одиночество. Мы жили без обычных координат для определения своего места в мире, без всякой ответственности.
* * *Я возвращался домой в унылом раздумьи. Свернув за угол, увидел: посредине небольшой круглой площади, над будкой уборной, бледный, как на рассвете, фонарь; под гору — яма переулка, где я жил; среди заборов облитый почти мавританской белизной куб многоэтажного дома. Над его плоской крышей прозрачность воздуха, синевея, переходит в вышине в «небосвод». Оттуда, из страшного отдаления смотрит на землю маленькая, окруженная туманным сиянием луна. Ее таинственное мертвое лицо пылает, как золотой жар раскаленной печи.
Мне казалось, я вижу этот дом в первый раз. Он больше не притворялся, как днем, только незаметной подробностью привычной обстановки. Я чувствовал, на меня опять находит знакомая тоска. Этот дом, мощенная булыжником площадь и уходящие в призрачную светлость лунной ночи пустынные улицы, — все приняло какое-то загадочное выражение. Будто что-то подмигивало мне из-за крыш. Но когда я всматривался пристальнее, мой взгляд упирался в непроницаемость неба.
Напрасно я говорил себе: во всем этом нет ничего странного. Наоборот, все самое обыкновенное. Это дом для людей: в нем квартиры, в них живут семьи, родители с детьми, как мы когда-то жили в Москве. Но в этих представлениях ничто не соединяло меня с таинственным существованием этого дома.
Омываемый глубиной трехмерности он стоял в мечтании беспамятства, равнодушный к моей жизни и смерти. Своими темными окнами он смотрел на меня со странным, отчужденным выражением, словно хотел сказать: «У нас разная повесть, ты не замечал меня, а я пребываю со всеми предметами и небом в недоступном тебе вневременном покое».
Я не мог вспомнить о чем я перед тем думал. Словно я искал какое-то объяснение и вдруг с беспокойством увидел, никакого объяснения нет. Со мной случилось что-то дурное, чего ни с кем не бывает. Я замурован в мгновенности настоящего: как тиканье маятника оно все время исчезает, чтобы сейчас же снова возникнуть. Между тем, моя жизнь невозвратимо проходит. Но только она проходит далеко от меня, как чужой сон.
Я нажал кнопку. Наверху, на площадке лестницы, мигнув, зажглась малюсенькая лампочка. В ее неясном свете передо мной круто подымались прогнившие деревянные ступени. Я совсем забыл об этой черной от грязи лестнице. Бессмысленно бормоча: «так дальше нельзя, пора кончать», я стал торопливо подыматься, вздрагивая, как от физической боли, от скрипа расшатанных ступеней. Эти подлые лампочки на лестнице гасли прежде, чем успеешь взбежать на следующую площадку. Я вспомнил бледное, с черными змеиными глазами лицо хозяйки.
Я заснул, как только лег. Но вдруг меня разбудило короткое как электрический разряд ощущение, будто кровать подо мной проваливается. Я понял, что спал всего несколько мгновений. Теперь нескоро опять засну. В последнее время это все чаще со мной случалось. Особенно досадно было, что в эти часы бессонницы мне не удавалось думать о чем-нибудь значительном. Все только случайные, поверхностные мысли.
Меня огорчало сознание моего ничтожества среди людей: всю жизнь так малодушно, так глупо себя вел, всего боялся. Я с недоумением об этом думал: ведь все то великое, гениальное, о чем я знаю, в меру этого моего знания существует и во мне. Значит, я причастен ко всему этому великому и прекрасному. Как же тогда я могу быть глупым? Ведь в небе не может быть ничего глупого, ничего ничтожного, малодушного, а оно существует не только само по себе, но и в моем сознании. Оно — одна из моих мыслей. Какая-то надежда тут открывалась.
Сон прошел совсем. Я старался представить себе Бога. Но только какой-то черный квадрат мне мерещился.
Зажег свет. Из мрака выступила отвесная, глухая стена. От нее веяло чем-то смертельно тоскливым, безымянным, нечеловеческим. Я с удивлением смотрел на серо-розовые, с лиловыми полосами обои. Столько лет здесь жил, а до сих пор не замечал какого они цвета.
Меня все сильнее охватывало чувство моего одиночества в огромности мира за стенами комнаты. Будто остов сказочно огромного кита лежал там на берегу пустоты. Никого нет, только мое сознание, возникшее непонятно откуда и для чего. А в комнате тишина! В ушах призрачный звон. И вдруг меня словно варом обдало: я попался, попался уже давно, в день моего рождения на земле.