Острова Тубуаи - Александр Турханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пошел на кухню, включил чайник. Чика приплелся за мной. Он со страхом прислушивался, как закипает вода. Раз или два сунулся было к чайнику, но я отогнал его. Чикино лицо покрылось испариной, и мне все казалось, что еще немного, и он выпустит пар и засвистит, давая мне знать, что закипел.
Потом мы пошли в ванную — я впереди с горячим чайником в руке, Чика за мной. Я сказал, чтобы он снял рубашку и протянул руку над ванной.
— Зачем? — спросил Чика.
— Ты дурак? Чтобы пол в ванной не залить, понял?
— Понял, — кивнул Чика, медленно снял рубаху и протянул мне руку, будто благословляя. Я взял эту благословляющую меня длань, простер над ванной и жахнул на нее кипяток.
— Сссссс… — засвистел Чика, захохотал и запрыгал на одном месте. — Еще! Давай еще, а то не поверят!
Я добавил еще.
— Уйди!!! — выпучил на меня глаза Чика. Я выскочил из ванной. Чика ринулся за мной, запрыгал уже по кухне, по коридору, выскочил, кажется, даже на балкон. Я кое-как его поймал, надел на него рубашку. Чика немного успокоился, рассматривал обожженную руку, подносил ее близко к глазам и нюхал.
— Чем-то пахнет, — говорил он и качал головой. — Только не пойму, чем. Понюхай, — совал он руку мне под нос.
— Пошел ты! — смеялся я.
— Ладно. Потопал в больницу, — сказал Чика. Уже в дверях он повернулся ко мне, вздохнул:
— Может, еще увидимся. Бывай!
Но мы больше не увиделись. Это была наша последняя встреча.
…Как только я ступил на ленинградский перрон, сразу побежал к телефону-автомату. Но дома у Аленки никого не оказалось. Я послонялся по вокзалу. Идти было некуда. Никого в этом городе, кроме Аленки и ее родителей, я не знал. Через час я опять позвонил. Потом еще и еще. Но телефон не отвечал. Почему-то за всю дорогу в Ленинград мне ни разу не пришло в голову, что этот проклятущий телефон может мне не ответить.
Переночевал на вокзале. Вернее, перекантовался. Конечно, ничего общего со сном и отдыхом то, что я называю перекантоваться, не имело.
Я дождался шести утра и опять позвонил. Телефон молчал.
Дозвонился только вечером. Трубку подняла Аленка. Я сказал, что сижу на вокзале и хочу ее увидеть. Большой радости Аленка не испытала. Я это понял сразу — по голосу. Но она все же сказала, что мы можем встретиться. Только после выходных, не раньше. Она сейчас уезжает к родителям на дачу и заскочила домой только на минуточку. Я ждал, что она позовет меня с собой. Я мысленно молил ее об этом. На мне был панцирь из грязи, я хотел в душ, под горячую воду, хотел намылить мочалку, хотел содрать с себя семь шкур. Но вместо того, чтобы сказать: «поехали на дачу вместе, у тебя же никого здесь нет» или «дома все равно никого не будет, поживи, пока мы не вернемся, ты же мне не чужой, мы знаем друг друга с четырех лет», она сказала только: «ну, звони в понедельник с утра», — и положила трубку.
Про себя я послал ее к черту. Но тут же на всякий случай сплюнул через левое плечо. «Нам бы только увидеться, — думал я, — а там разберемся!»
Было начало июля. Часто шли дожди. Как из ведра вдруг хлынет ливень. И через десять-двадцать минут иссякнет. Из рваных туч выглянет солнце. Над городом перекинется радуга. Воды Невы или Фонтанки вдруг ослепят яркими солнечными зайцами. С конских хвостов на Аничковом мосту закапают радужные капли. И девушка, что шла мне навстречу, вдруг остановится, скинет туфли и зашагает дальше босиком, подставляя лицо солнцу, и ему, солнцу, улыбнется. А потом небо опять затянется. Хлынет дождь. И я побегу под ближайший карниз прятаться.
Все выходные я бродил по городу. Заглядывал во дворики с любопытством, похожим на любопытство бродячей собаки — вдруг кто-то кинет кость? Деньги у меня были на исходе. Мне пришлось ночевать на Московском вокзале и меня от него уже с души воротило. У меня еще оставалась нетронутой заначка на обратную дорогу. И когда я покупал в какой-нибудь тошниловке чай, порцию макарон и кусок хлеба, возникало искушение распороть подкладку ветровки и достать деньги. Но я крепился. Впрочем, мучил не столько голод, сколько грязь, которой я покрылся уже с головы до ног. И недосып.
До Аленкиного возвращения в город оставалась одна ночь. Я вернулся на полюбившийся мне Московский вокзал. В зале ожидания не было ни одного свободного места. Я вышел на перрон, прошел вдоль состава на Воронеж. Он уже готов был отправиться. Я подумал: каких-нибудь пять минут, и всех этих людей я больше никогда не увижу. Ни этого толстяка, который роется сейчас в карманах пиджака в поисках билета, и толстое потное лицо его перекошено ужасом; ни эту парочку молокососов лет по пятнадцати — она встала на цыпочки и пытается губами дотянуться до его губ, он же смотрит куда-то поверх ее головы; ни проводницу, что наблюдает за толстяком со скрытым раздражением. Скоро двери за ними закроются. Кто-то прилипнет лицом к окну вагона, кто-то начнет разглядывать соседей. Кто-то засуетится с сумками и чемоданами, устраивая их на ночь на верхней полке или припрятывая под сиденье, будет наталкиваться на других пассажиров и поминутно извиняться. Я почему-то представил, что от пережитого потрясения у толстяка поднимется давление, начнутся перебои с сердцем, и он тотчас побежит к проводнице за валерьянкой. Или, возможно, лекарство будет у него с собой. Но он все равно побежит к проводнице, и будет просить у нее чистый стакан. И проводница не сразу ему этот стакан даст. А молокосос, проводив молокососку, сначала медленно пойдет по перрону, словно раздумывая над чем-то, потом ускорит шаг, уже быстрым галопом выскочит на площадь и весело помчится на Невский, где его будет ждать новая молокососка. Они зайдут в кафе, будут пить газировку и ни о чем смеяться. А его уехавшая подружка всю дорогу пролежит на верхней полке, отвернувшись к стене, и будет вспоминать все слова, которые ей были сказаны и которые сама она говорила. И придумывать новые слова, которые скажет при встрече.
Я проводил глазами воронежский поезд, повернулся и медленно побрел обратно к вокзалу. Меня обогнал молокосос. Я усмехнулся ему в спину. Он поравнялся с лавочкой, вдруг резко повернул к ней, сел и спрятал лицо в ладонях. Я на миг приостановился против него. Но потом очнулся и пошел дальше, поминутно оборачиваясь. Молокосос сидел на лавочке в той же позе, в какой я его оставил. Мне стало неловко за свои мысли.
Я прошел в зал ожидания. Здесь было душно от множества людей. Ни одного свободного места по-прежнему не наблюдалось. Я прислонился к стене, закрыл глаза. За эти дни я научился спать стоя. И хоть это были лишь мгновения сна, все же я успевал немного отдохнуть.
Я вспомнил, как Валька мне рассказывал об одном музыкальном направлении. Направление это называлось «конкретной музыкой». Суть его была в том, чтобы научиться понимать мир без зрительного восприятия. Только слушая. Совсем его не рассматривая. Валька ставил мне кассеты, которые ему давала Алла Александровна. Мы приникали к магнитофону — я с недоумением, Валька с наслаждением — и слушали голоса людей, лай собак, шум электрички, гул пролетающего в небе самолета и множество других звуков. Я пожимал плечами, говорил — какая же это музыка? Что, шум унитаза, например, тоже музыка? Валька в ответ улыбался и отвечал:
— Конечно… Представь себе. Вот кто-то проснулся. Шарит по полу ногами в поисках тапочек. Потом, громко вздохнув, идет в туалет, щелкает дверной задвижкой. На мгновение затихает. Потом спускается вода. Ты опять слышишь шаги. Человек проходит от тебя так близко, что ты можешь протянуть руку и его потрогать. Но он проходит мимо. Ложится в постель. И вот его уже нет. Он исчез. Его больше нигде нет, понимаешь? Потому что живой человек — это всегда звук. Только призраки беззвучны. Закрой глаза!
Я послушно закрыл глаза.
— Теперь представь, что ты меня не знаешь. Как я выгляжу, какое у меня лицо — ничего не знаешь. Забыл меня? Теперь слушай…
Сначала я слышал лишь пение птиц за окном и детские голоса на дворовой площадке. Вдруг женский голос позвал кого-то. Женщине ответил мужской голос, но я не расслышал слов. Где-то на верхнем этаже хлопнула дверь. Кто-то быстро сбежал по ступенькам. Тонко запел водопроводный кран. Валька (нет, я забыл, это был не Валька, но тот, кто сейчас сидел рядом со мной) поднялся с дивана. Я услышал, как он вышел из комнаты, как вернулся и вновь затих. Примолк и водопроводный кран.
— Не открывай глаза! — приказал Валька-не-Валька. — Слушай! — и заиграл на скрипке.
Это была грустная и красивая мелодия. Я продолжал слышать и другие звуки — вот проехала машина, хлопнули дверцы раз, другой и третий; кто-то рассмеялся; во дворе громко расплакался ребенок, далеко в небе пролетел самолет… Но теперь, когда звучала скрипка, все привычные звуки приобрели другой смысл. Теперь они словно появлялись на лакмусовой бумажке; каждый из этих звуков зажил своей самостоятельной и короткой жизнью; они появлялись и исчезали, взамен приходили другие, на смену им еще и еще звуки, — и это появление и исчезновение было непрерывным. Оставалась только музыка. Но и она скоро иссякла.