Повести и рассказы - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буранов умолк, застыли и подернулись поволокой его глаза, и совсем другим, покровительственным тоном он сказал:
– А насчет бензина скажи Вовчику. Пусть им даст. Ради тебя.
Он повернулся и ушел, а Катя так и осталась растерянная около его чудного дома с резными ставнями и коньком на крыше.
«Он очень несчастлив, – подумала она вдруг, – и очень хочет убедить всех и себя прежде всего, что ему хорошо. Бедный, бедный. И все они тут какие-то ненормальные».
Был тихий, теплый вечер, море лежало недвижимое, отражались в воде облака, гонялся за мушками мелкий хариус, несколько раз показалась недалеко от берега голова нерпы, пролетели утки, и странно было подумать, что в этом мире кто-то может тосковать, страдать, делить, когда было столько всего вокруг – хватит на всех и на вся.
Катя шла вдоль самой кромки воды по камням и вдруг поймала себя на мысли, что не чувствует себя одинокой, ей дано дотронуться до таинственной жизни, но все равно была в этой очарованной природе печаль. Солнце зашло за гору, но сумерки наступили не сразу. Еще долго отражала вода темно-розовое сияние облаков, почти за километр были слышны голоса людей на метеостанции, и совсем далеко в горах сухо прогремел выстрел. Пора было возвращаться к дому, но она все оттягивала и оттягивала этот момент, смотрела на воду и дымку дальнего берега, казавшуюся отсюда высокой дубравой, и вдруг подумала, что никогда этот вечер не повторится. Медленно уйдет за огромную лесистую гору и нагрянет с моря ночь, но эта мысль принесла не слезы, а странное смирение и чувство покоя.
4
Одоевский с подозрением посмотрел на бочку, выслушал путаные Катины объяснения про фонды лесничества и быстро сказал:
– Деду про бензин ни слова. Бочка останется тут, и я тут буду заправляться.
Потом взглянул на кряхтевшего хмурого Курлова.
– Ты что это, Гнатич, жалеешь какую-то паршивую бочку бензина? У тебя ж их – во!
– Да, жалею, – отрезал Курлов.
– Гнатич, – широко улыбнулся Одоевский, – чай, мы природу от тебя охраняем, должен же и ты внести посильный вклад в охрану озера Байкал. А то живешь, живешь, только и знаешь, что брать, а отдавать кто будет?
– Озеро, – проворчал Курлов, – вот погоди, осень настанет, оно тебе покажет, какое оно озеро. Че тут отдавать-то? Само все делается. Что ж я, по-твоему, у воды буду жить и не напьюсь?
– Много вас развелось – пить скоро будет нечего, – вздохнул Одоевский.
– Нас-то как раз немного, – сказал Курлов неожиданно зло. – Мой дед и отец тут жили и никаких лицензий не знали. Жили, и все. И я б так жил, и Сашка Дедов – мы б друг другу не мешали. А вот такие, как ты, понаехали отовсюдова. Сталкивают всех, перессорили. Интеллигенты! Им, вишь, в городе жить не ндравится!
– Так ведь и начальник твой из той же породы.
– Он хоть не трепло собачье, как ты.
– Эх, Гнатич, убогий ты человек. Тебе меня все равно не понять, а потому и обидеть меня ты не можешь, как ни старайся. Ты мне лучше скажи: правду говорят, будто бы ты бабу свою в Иркутск сплавил, чтобы с тещей любовь крутить?
– Дурак ты, Москва, – сказал Курлов обиженно. – Она там сейчас каператив строит.
– Никак, уехать надумали, Гнатич?
– Ну.
– А не жалко?
– А че тут жалеть? Че жалеть-то? – обозлился Курлов. – Живешь как скотина, а я по-людски хочу, с квартиркой, с водой горячей, сортиром теплым. Понял? Это тебе все – тьфу, голь перекатная. А мы уж сколько так живем?
– Так, значит, ты слабину-то дал первый?
– Здесь подыхать будешь – никто за тобой не приедет. И похоронить толком не похоронят.
– Да рано вы о смерти думаете, Владимир Игнатьевич, – встряла Катя. – Вы еще всех нас переживете.
– Все под Богом ходим, – строго ответил Курлов.
– Это да, – легко согласился Одоевский. – Ну спасибо тебе, Гнатич, за топливо. Иди с миром и больше не греши.
Вовчик чертыхнулся и ушел в дом.
– Ну, Катька, – сказал Одоевский и щелкнул пальцами, – теперь мы с тобой богатенькие. Хочешь, прямо сейчас на Ушканы махнем? Там нерпы пропасть, а берег мраморный.
– А гора налетит?
– Гора, – усмехнулся Одоевский, – горы ты не бойся. Кому суждено быть повешенным, тот не потопнет.
С Одоевским Катя виделась теперь часто. Москвич давно оставил снисходительно-насмешливый тон, сидел допоздна в ее светелке и говорил, говорил до тех пор, пока она его не выпроваживала. Он уходил, всем своим видом показывая полное желание остаться, а Катя, смеясь, его гнала и страшно шептала, что он компрометирует ее в глазах Алены Гордеевны.
– Катюшка, да все знают, что ты моя любовница.
– Уходи, я устала, спать хочу.
– Катенька, там темно, страшно одному плыть.
– Тогда спи на коврике с Динкой.
– Какая ж ты все-таки жестокая!
Иногда они ссорились, и Одоевский клятвенно заверял, что ноги его больше в этом доме не будет, и говорил, что знает одну бурятскую вдовушку в Онгурене, женщину бедную, но великодушную, и в ее доме есть место для его оскорбленного сердца, но через день после этой тирады снова появлялся. Катя привыкла к нему, и только было ей досадно, что Одоевский вечно один.
– Где же ваш друг Бабин или как там его, я забыла?
Москвич глянул на нее проникновенно и покачал головой:
– И думать о нем забудь, моя ясынька. Дед – монах, Илья Муромец, он в тайге силу копит и ни на что не отвлекается.
– А ты что ж не копишь?
– Я устал уже, Катенька, и не вижу смысла, зачем ее копить. – Одоевский вдруг загрустил. – Я, Катя, человек конченый. Пробовал быть инженером – скучно стало, пробовал поэтом – не получилось, занялся политикой и за то пострадал. Подался в дворники, потом в истопники, все на что-то надеялся, писал, размышлял, философствовал, был хорош собой и нравился дамам. Потом сам себе надоел, бросил все, уехал из Москвы, чтобы жизнь познать, там был, тут был, это попробовал, на другое поглядел – везде одно и то же. Ничего-то из меня не вышло. Живу покуда здесь, а надоест – махну в Америку.
– Зачем в Америку-то?
– Да незачем, – согласился Одоевский. – Но только ведь тут через пару лет Буранов все краны перекроет и хуже, чем при коммунистах, станет. Не повезло мне. Не в то время я родился. Родители мои князьями были, и век у них был счастливый, а нам что досталось? Одни объедки.
Когда он принимался жаловаться, Кате становилось скучно, даже как-то неприятно, и, чувствуя это, Одоевский усмехнулся:
– Да что тебе говорить? Прав Сашка – у тебя одна мысль: как бы замуж поскорее выйти.
«Врет», – спокойно подумала Катя.
А Одоевский, не сводя с нее испытывающего взгляда, едко продолжил:
– Выйдешь в конце концов за барина здешнего, подарит он тебе шубу от щедрот своих, два месяца будешь счастлива, а потом заскучаешь и начнешь изменять ему с Вовчиком.
Катя почувствовала себя задетой:
– Да что ж вы к Буранову-то все прицепились? Он хоть делом занят. А ты-то? Только ноешь да жалуешься, не мужик, а… – осеклась она.
Одоевский потемнел:
– Знаешь, моя радость, мне такие же слова жена бывшая говорила. Что ты за мужик без дела? А я не хочу никаким делом заниматься. И от жены ушел, потому что она из меня такого вот Вовчика хотела сделать – тащи, тащи, ломай спину. Все вы, бабы, одинаковые. Вон Курлова возьми того же – пошел бы он к Буранову, если б не дура его крашеная, которой вишь ли, каператив захотелось. Едрена мать! Да к этому хапуге ни один уважающий себя человек не пойдет. Лучше бичом последним быть… Он же хуже партийной мрази. Те уже импотенты, евнухи, а вот он… не дай Бог такому развернуться. Грядущий Хам.
– Ты просто завидуешь.
– А, что с тебя, дурочки, взять? – махнул рукой Одоевский и пошел к морю.
«Ну и черт с тобой, катись», – подумала она, но в тот же день поругалась и с начальником.
Буранов, после того как у него в очередной раз побывали гости, подарил Кате коробку шоколадных конфет. Тяжело вздохнув, байкальская барышня от конфет отказалась. Сероглазый благодетель усмехнулся, ничего не сказал и бросил гостинец на землю. Тут же налетели гуси, захлопали крыльями и устроили на берегу свалку. Нелепая эта сцена происходила на глазах у хозяйственной Алены Гордеевны, но когда старуха попыталась прогнать гусей, дело было сделано: обкомовские сладости перекочевали в гусиные желудки.
– Ты что же сделала, негодница, а? – зашлась во гневе старуха.
– Жирнее будут, – буркнула Катя.
5
Метеостанция опустела. Буранов снова уехал, Одоевский больше не появлялся, и Катя затосковала. Тихое, сонное море навевало на нее тоску, даже ходить купаться и загорать на таежное озерцо ей надоело. Часами она сидела в своей прохладной комнатке у окна и глядела на размытый дальний берег моря – полуостров со смешным названием «Святой Нос» и тушу гигантского животного на фоне этого Носа – мраморные Ушканьи острова, куда собирался свозить ее, да так и не свозил оскорбленный потомок московских бар. Дни были похожи один на другой, и Катя потеряла им счет, не было ни дождей, ни ветра, палило вовсю жгучее байкальское солнце, изредка налетали стремительные грозы, все тряслось, а потом снова успокаивалось, и редкие облака прочно висели на хребте, не в силах перевалиться на эту сторону.