Ангелы поют на небесах. Пасхальный сборник Сергея Дурылина - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большой колокол молчал в эту ночь: он не умел рыдать.
Однажды, когда в черноте ночи подошло время плачу, Василий сказал Николке:
– Будешь сейчас сердце томить. Кто тебя этому научил? Вот боюсь этого томления твоего: все сердце выскребешь, а тянет в нее, как в ледяную воду окунуться. И что это за власть такая дана металлу?
Василий рукою ударил в край колокола: слабо гулкнуло в меди.
– Откуда у него голос этот? Человечней человечьего! Все сердце всколыхнет, того и гляди, душу из тела выплеснет, а медь!
Николка усмехнулся:
– Не одна медь: и серебро, а в «Разбойном», да и в других, и золото есть.
– Пусть серебро. И пусть золото. Да ведь все одно – металл. А голос откуда? И точно от человека взят и в металл впаян.
Ночь была тихая, но по-весеннему живая и не спящая: что-то творилось в ней, что-то прибывало; ничто не шло на убыль, как в осенней ночи, что-то деялось растущее, высокое, прекрасное, спешащее куда-то. Ветер с теплою срочною вестью о необычайном прекрасном
деле, творящемся в небе, на земле, в лугах, над рекой – всюду влетал в пролет колокольни и, полыхнув этой вестью в лицо людям, спешил умчаться чрез другой пролет, как будто зная, что всего через день, в такую же ночь, об этой вести и о вести, еще более таинственной и необычайной, будут широко разглашать колокола. Ветер торопился наспех облобызать в чело медных собратий и улетал гласить свою весть выше, всем и всему.
Николка, старый и утихший, давно привык к весенней тревоге, к вопросам весенним, беспокойным и неотвязным, задаваемым ветрами-взлетышами на колокольне, Василий весь еще был во власти вопросов весенних, звучащих в природе и в душе человеческой.
– Если скликать отсюда, с высоты, голосом человеческим, – спросил Василий, – кто услышит? Кто пойдет?
Николка опять усмехнулся:
– У татар кличут. Колоколов у них нет. Человеческий голос вместо колокола: «Ла-ла-ла-малала!» Муллы их кличут.
– И идут? – недоверчиво спросил Василий.
– Идут, конечно. Свой закон соблюдают.
– Я бы не пошел! Какой такой человеческий голос, чтобы им к Богу звать. Сразу и видно, что у татар Бог ненастоящий, коль человечьей голосйной к нему зовут. В человечьем голосе и ложь, и хрип, и перх; першит другой: кхе, кхе, кхе, а не говорит. Какая чистота может быть в человечьем голосе, коли человек не чист? Табак – раз, – он загнул палец, – водка – два…
– Татары водки не пьют, – заметил Николка.
– Пусть не пьют. Баба – три. – Василий загнул средний палец.
– Ну, этого у них бывает и по две, и по три…
– Баба – три! – значительно повторил Василий. – Четыре – обжорство всякое, пять – злобность, жадность…
И вдруг разогнул пальцы и махнул рукой:
– Что считать?! Голос у человека – как посуда нелуженая: нельзя пить из нее. Отрава.
– Ну, вот, значит, понимаешь, почему колоколом в храм сзывают, – сказал Николка серьезно и посмотрел на небо.
Высокие звезды тоже что-то услыхали от ветра и трепетали в волнении, передавая друг другу слышанную весть.
– Зимой и звезды мохнатые, – сказал внезапно Николка, – от холоду; а весной смотри, как алмазятся. Вот-вот капнут.
– Это я знаю, что голосом человечьим нельзя к Богу звать, – отозвался Василий, не слушая о звездах. – Я знаешь, когда начал думать об этом? Меня хозяйка квартирная, Анфиса, утешала, когда Маша, жена, умерла, и все мне про Бога и про Бога говорила. Я и слушаю ее. Слушаю, а чую – в голосе-то у нее пироги: все горло изнутри в тесте. Про Бога меня утешает, а тестом ей голос облепило: ничего и не слышу.
– Мудрено что-то, – заметил Николка.
– Не мудрено. Просто. У ней в то время кулебяка в печи сидела, с грибами. Она про Бога, а я кулебяку одну слышу. А ведь добрый она человек, и кулебякой этой же потом меня угостила. Только я не ел. С груздями была, сочная. Это я тогда же понял, что человеческий голос чист никогда не бывает: у одного сквозь кулебяку проходит, у другого монета в горле застряла, надо сперва высверлить дырку, чтоб голосу до людей пробиться, – да и сквозь дырку все равно выйдет голос медный какой-то, не чистый: о Боге вестит, а пятачком звенит. А к Богу чисто надо звать.
– Верно, – согласился Николка. – «Сердце чисто созижди во мне, Боже»[16].
– Это уже верно. Грязен голос человечий. А не пойму: откуда у металла голос человеческий, да чистый, да зовучий, да усовещающий, какого у человека не бывает? Не человечий был бы, сердца не крушил бы: реял бы вокруг сердца, а сердцу в середину не попадал бы. Зазвонишь вот ты сейчас. Хоронить Христа будут. Я затоскую опять. А отыми ты у меня эту тоску, заткни мне уши, чтоб звона не слышать, я этой же самой тоски вдвое запрошу! Не дашь – пить буду, на стеклянном донышке ее поищу, где-нибудь да найду: лбом с ней столкнусь, с тоской, а найду! Откуда ж в колоколе голос человеческий? Кто его от человеков отобрал живого, а туда, в медь, заключил!
<…>
Николка всмотрелся внимательно в небо.
– А звон-то мы с тобой чуть не прозевали. Пора. Выходит: не след звонарям на колокольне и разговаривать. Звони, знай!
Он похлопал Василия по плечу. Василий промолвил медленно:
– Вот заговорит сейчас, и все будут слушать.
– Кто все?
– А вот. – Василий провел рукой по воздуху: включал он в этих «всех» и людей, и весеннюю ночь, и крупневшие на межени ночи звезды, и реку с полою водою. И не мог бы сказать Василий, кто в этот час не включен в этих «всех».
Никола снял шапку, перекрестился и ударил.
Это был внезапный, горький вскрик боли. Его сменило молчание. Потом опять вскрик, стон – и опять молчание: не длинней, но глубже первого; и еще стон; и еще глубже молчание; и еще зовущий всплеск горя; и вновь зияющая глубина молчания. Казалось Василию: эти молчащие перерывы между отдельными всплесками рыданья звучат больней и громче, чем сами рыдающие вскрики и стоны.
И ночь померкла, приглушилась, притихла перед этим рыданьем и пред этими глубинами немого, упорного горя.
Рыданья прекратились. В соборе шла утреня. Читали над плащаницей.
Заря бледно и неуверенно занималась за рекой.
На колокольне повеяло едким предрассветным холодом.
Никола спустился в собор: слушал утреню на паперти. Василий зашел в каморку, прилег. Но ему не спалось, даже не дремалось. Он обвязал горло шарфом и вышел. Рассвет окружал колокольню