Битва в пути - Галина Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Бахирев шагал еще неуклюжее, чем обычно. Когда вокруг него теснились толпы таких же, как он, их жаркое, живое дыхание отгоняло холод смерти. Но сейчас кипение человеческих чувств осталось за железным кругом. На мгновение Бахирев почувствовал себя наедине со своими тревожными мыслями, и они придавили его.
В пустоте, внезапно окружившей его в этот миг, была настораживающая нарочитость. Свои шаги звучали здесь, как чужие, слишком гулко, слишком отчетливо. Каждый шаг отдавался болью.
Бахирев торопился пересечь пустынную зону и в тоске мысленно говорил себе: «Торичеллиева пустота. Искусственно созданный вакуум». Он и сейчас думал привычными инженеру техническими терминами, но они насыщались горечью: «Вакуум в данном случае работает как амортизатор. Но что «амортизируется»? Амортизируется напор чувств человеческих? Зачем?!»
Он понимал, что надо ввести в русло стихию этих чувств, и все же не покидало его ощущение противоестественности «вакуума», кем-то созданного здесь и охраняемого.
Вслед за Вальганом он пересек улицу и вплотную подошел к Дому Союзов.
Сняв шляпы, они вошли в подъезд и поднялись по широкой лестнице. Черные коробки юпитеров буднично и деловито возвышались над грудами венков. Бахирев вздохнул с облегчением: здесь не было пустоты. Два людских потока двигались бесшумно и безостановочно. Терявшиеся и как бы уменьшавшиеся на просторах улиц колонны людей здесь, в помещении, разрослись и наполнили высокий зал теплом, дыханием, движением. Тонко звучала скрипка. Дмитрий ждал громовой тоски оркестра, могучего реквиема. Но не было многозвучных оркестров. Казалось, плакала только одна струна, но плакала так тонко, так проникновенно, словно сама кровь, протекая в сосудах, звенела печалью.
В большом зале стоял гроб, приподнятый в изголовье, — умерший был весь виден, словно весь отдан народу в последнем прощании. В зелени венков Дмитрий увидел резко очерченное лицо с подчеркнутыми скулами и сомкнутыми веками. Руки с не по росту большими кистями покойно лежали вдоль тела.
Обычный смертный лежал в гробу, необычно приподнятый над людьми и отданный им смертью не таким, каким они представляли его раньше — в величии монументов, портретов, песнопений. Смерть словно сняла с него монументальные мраморные шинели и глянцевый, нестареющий блеск кожи. Все, что было привычно по бесчисленным портретам и статуям, сбросила с него смерть и положила его здесь с такими большими ладонями, расширенными смуглыми скулами и покатым лбом.
Обычно смерть придает величавость даже тем лицам, чьи черты при жизни были самыми обыденными, ничем не примечательными. Здесь произошло как раз обратное. Лицо, которое знали при жизни по портретам исполненным значимости и величия, посмертно поразило своей простой человеческой сущностью.
Перед Бахиревым лежал человек, способный, как и все смертные, седеть и стареть, слабеть и ошибаться.
Ему хотелось остановиться, но безостановочный людской поток, не задерживаясь, нес его мимо… Мимо… Они вышли на улицу.
И вот уже снова цепи грузовиков, гул моторов лязг железа, напряженные лица бойцов, безмолвное и торопливое движение людских потоков—и надо всем этим грозный, мертвенный свет.
«Тревога… Боевая тревога… Канун перемен, — подумал Бахирев. — Каких? Что умрет с этой смертью? Что будет жить вечно?»
Обратно продвигаться было еще труднее. Со всех сторон, из улиц и переулков, народ стекался сюда, к центру столицы. Задние нажимали на передних. Сила движения накапливалась к центру, и здесь люди шли уже как бы не своей волей — неудержимая стремнина влекла их. Машина едва пробилась вперед и наконец остановилась. Сила людского напора была так велика, что железные, массивные, запертые болтами ворота ближнего двора непрерывно вздрагивали и скрипели, грозя сорваться с петель.
Задыхающийся женский голос прозвучал совсем рядом:
— Что вы делаете, негодяй? Сумочку, сумочку вырывают! Ох! Больно!
Посреди толпы возвышался всадник-милиционер на белом, голубоватом в свете юпитеров, великолепном коне. Очевидно, он заехал сюда раньше, стремясь навести порядок, но теперь сам стал лишь песчинкой в разбушевавшейся человеческой стихии. Конь вскидывал узкую умную морду и тревожно ржал. Испуганный тесной близостью человеческих тел и лиц, прижатых к его ногам, бокам, шее, он поднялся на дыбы. Белые тонкие ноги с темными копытами мелькнули в воздухе. Раздался крик.
Темные руки отталкивали белую шею и лошадиную морду. Юноша, такой высокий, с таким твердым, крупным лицом, что казался скульптурой, поднятой над плечами людей, повернулся к коню и схватил его за узду, заслоняя собой перекошенные и запрокинутые лица женщин.
Бахирев увидел, как одно из копыт с силой опустилось прямо на выпуклый, гипсовый лоб юноши и оставило на нем темную полосу. Голова юноши запрокинулась и скрылась в толпе. Стоголосое «а-а-а!» взмыло в воздухе, слилось с прерывистым конским ржанием. Конь еще выше вскинул морду и вдруг исчез, упал под напором людей.
Над улицей несся вопль:
— А-а-а!—
Бахирев хотел выскочить из машины, бежать на помощь, но не смог открыть дверцы, придавленные снаружи толпой.
Человеческая лавина дрогнула, и железные ворота со скрежетом распахнулись под натиском. Толпа хлынула во двор.
Шофер повернул машину вслед за людьми. Проходными дворами они долго пробирались на соседнюю улицу. Здесь было тише. Многоголосый вопль еще звучал в отдалении, а люди на смежных улицах шли и шли к центру.
После всего виденного здесь, на заполненном людьми Садовом кольце, показалось просторно и тихо, и в странном шествии пустынных и светлых троллейбусов и автобусов вдоль тротуаров была успокоительная торжественность.
За Садовым кольцом стало еще просторнее, но и здесь улица жила полной жизнью, как будто был не первый час полуночи, а первый час полудня.
По гостеприимному приглашению Вальгана Бахиревы проездом остановились в его московской квартире. Дочь и меньшого сына они отправили гостить к родственникам в Подмосковье, но со старшим сыном, своим любимцем, Бахирев не захотел расстаться и на несколько дней. Семья Вальгана много лет жила в далекой области, при заводе. В московской квартире оставались лишь мать и домашняя работница, но сам Вальган часто бывал в Москве, называл московскую квартиру «базовой» и сохранял в ней весь обиход.
Лифт не работал. На площадках стояли люди. Двери некоторых квартир были приоткрыты, и траурный марш, передаваемый по радио, сопровождал Бахирева через все этажи.
В квартире Вальгана было до странности покойно. Со стен смотрели портреты его улыбчивой, яркоглазой родни. Бахирева поразило удобство обжитых вещей. Аккуратно накрытый стол, серебряные кольца салфеток, румяные котлеты на блюде и тоненько нарезанный хлеб. Кто-то вдевает салфетки в кольца, режет хлеб тонкими ломтиками…
Дома была одна домработница Лена.
— Где остальные? — спросил Вальган.
Лена когда-то работала кондуктором в троллейбусе, и, очевидно, с того времени у нее сохранилась привычка говорить деревянным голосом, без всякого выражения, словно оповещать: «Площадь Маяковского! Следующая — Васильевская!»
— Бабушка сидят на крыше! — возвестила она привычным способом. — Катерина Петровна пошла за ними!
Открытые двери квартир и бабушка, сидящая на крыше, удивили Дмитрия гораздо меньше, чем тонкие ломтики хлеба и кольца салфеток на обеденном столе. В ожидании жены и сына Бахирев подсел к приемнику и, нажимая кнопки, включал одну станцию за другой. СССР… Китай… Румыния… Венгрия… Величавые звуки траурного марша… Моцартовский реквием… Внезапная, простая, русская, любимая ленинская:
Наш враг над тобой не глумился,Кругом тебя были свои,Мы сами, родимый, закрыли…
— песня отозвалась в сердце, пахнула в лицо теплом. Он хотел точнее нащупать волну в эфире, добиться полной чистоты звука. Чуть заметный поворот выключателя — и вдруг ворвалось завывающее ликование джаза. Гнусаво-веселое буги-вуги, топот и визг скотского веселья…
Нет, не только скорбь была над землей. В самом воздухе планеты шла схватка человеческого и звериного, на волнах разной частоты, как на рапирах, дрались два мира.
«Везде твой фронт, партия», — сказал себе Бахирев; торжественность этих слов была необычна для него, но все было необычно в эту ночь.
Вальган ходил по комнате, то трогал машинально беспокойными пальцами ноты на пианино, костяных китайских божков на этажерке, то забирал в горсть собственный удлиненный подбородок и принимался энергично гладить, ощупывать его и говорил, говорил отрывочными, горячечными фразами. На его смуглом лине южанина горел румянец, влажные великолепные глаза блестели острым, немного хмельным блеском.
Волнение от пережитого и та неукротимая нервная энергия, о которой Бахирев давно слышал, прорывались в каждом жесте. Даже останавливаясь, Вальган переминался с ноги на ногу, мягко и нетерпеливо, словно готовясь к прыжку.