Балалайкин и К° - Сергей Михалков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богоподобная царевна
Киргиз-кайсацкия орды,
Которой мудрость несравненна...
Удивительно! Или:
Вихрь полуночный летит богатырь!
Тень от чела, с посвиста - пыль!
И каждому-то умел старик Державин комплимент сказать!
Глумов предостерегающе стучит ложечкой по чашке.
Что, опять?
Глумов. Да, опять. Знаешь, я все-таки не могу не сказать: восхищаться ты можешь, но с таким расчетом, чтобы восхищение прошлым не могло служить поводом для превратных толкований в смысле укора настоящему.
Рассказчик. Да?
Глумов. Да.
Рассказчик. Ну, я постараюсь.
Погрузившись в еду, приятели замолчали.
(Нарушив молчание.) Калачи от Филиппова?
Глумов. От Филиппова.
Рассказчик. Говорят, у него в пекарне тараканов много...
Глумов. Мало ли что говорят! Вкусно - ну и будет с тебя!
Рассказчик. А что, Глумов, ты когда-нибудь думал, как этот самый калач...
Глумов (перебивая). Что "калач"?
Рассказчик. Ну вот, родословную-то его... Как сначала эта самая пшеница в закроме лежит, у кого лежит, как этот человек за сохой идет, напирая на нее грудью, как...
Глумов стучит ложечкой.
Что, опять?
Глумов. Опять. Да обуздай наконец язычище свой!
Рассказчик. Глумов! Да я ведь немножко! Ведь если мы немножко и поговорим, право, вреда особенного от этого не будет. Только время скорее пройдет.
Глумов. Да не об этом мы думать должны! Подвиг мы на себя приняли - ну, и должны этот подвиг выполнить. Вот я, к примеру, знаю только то, что мы кофей с калачом пьем, да и тебе только это знать советую!
Рассказчик. И то правда. Извини, брат. Какое мне дело до того, кто муку производит...
Глумов заерзал.
...как производит и прочее. Я ем калачи - и больше ничего! Теперь хоть озолоти меня, я в другой раз этакой глупости не скажу!
Глумов. И прекрасно сделаешь... А сейчас... Кофей попил?
Рассказчик. Попил.
Глумов. Калачи поел?
Рассказчик. Поел.
Глумов. Займись-ка. Папироски набивай. (Передает приятелю картуз с табаком и гильзы.)
Вместе (поют).
Красавица! Подожди!
Белы ручки подожми!
Затемнение
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Обстановка та же. Глубокая ночь или раннее утро. В
халате потихоньку входит Рассказчик, садится в кресло.
Следом за ним входит и Глумов.
Глумов. Ты? Не спишь?
Рассказчик. Не сплю. А ты?
Глумов. И я не сплю.
Рассказчик. Рано залегли. Бывало, мы до двух ночи словесную канитель затягивали, а нынче залегли с девяти, точно к ранней обедне собрались.
Глумов. Зажечь свечу?
Рассказчик. Погоди, может быть, все-таки уснем.
Приятели уставились друг на друга и вдруг начали
хохотать. Хохочут долго, до слез.
Глумов (все еще смеясь). Есть хочешь?
Рассказчик. Хочу.
Глумов. Я на всякий случай в буфете два куска ветчины припас.
Рассказчик. Давай!
Шлепая туфлями, Глумов выходит.
(Прислушивается к шагам Глумова.) Вот он в кабинет вошел, вот вступил в переднюю, вот поворотил в столовую... В буфет полез... Тарелки стукнули... Идет назад! Когда человек решится годить, то все для него интересно: способность к наблюдению изощряется почти до ясновидения, а мысли приходят во множестве.
Глумов вносит поднос с едой и зажженную свечу.
Глумов. Вот ветчина, а вот водка. Закусим!
Рассказчик. Гм... ветчина! Хорошо ветчиной на ночь закусить - спаться лучше будет. (После того как выпили и закусили.) А ты, Глумов, думал ли когда-нибудь об том, как эта самая ветчина ветчиной делается?
Глумов стучит ложечкой.
Что, опять?
Глумов. Опять.
Рассказчик. Ну немножко... Ну совсем немножко. Ну скажи, как эта ветчина ветчиной делается?
Глумов. Ну, была прежде свинья, потом ее зарезали, рассортировали, окорока посолили, провесили - вот и ветчина сделалась.
Рассказчик. Да нет, нет! А вот кому эта свинья принадлежала? Кто ее выходил, выкормил? И почему он с ней расстался, а теперь мы, которые ничего не выкармливали, окорока этой свиньи едим...
Глумов. И празднословием занимаемся... Будет! Сказано тебе погодить ну и годи! Все! Гожу один!
Рассказчик. Глумов! Мы же одни... Ночь...
Глумов. Пойми ты! Если ты теперь сдерживать себя не будешь, то и в другое время язык обуздать не сумеешь. Выдержка нам нужна, воспитание! На каждом шагу мы послабление себе готовы делать! Прямо на улице, пожалуй, не посмеем высказаться, а чуть зашли за угол - и распустили язык. Понятно, что начальство за это и претендует на нас. А ты так умей овладеть, что, ежели сказано тебе: "Погоди!", так ты годи везде, на всяком месте, да от всего сердца, да со всею готовностью! Даже когда один, без меня, с самим собой находишься - и тогда годи! Только тогда и почувствуется у тебя настоящая культурная выдержка!
Рассказчик встал, подошел к столу, взял чашку и с
ожесточением швырнул ее на пол. Звякнули осколки.
Рассказчик. Все! (И вдруг неожиданно запел.)
Красавица! Подожди!
Белы ручки подожми!
Глумов. Вот именно. (Подхватывает песню.)
Оба поют и даже начинают отплясывать какой-то танец.
Затемнение
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ
Обстановка та же. Глумов и Рассказчик сидят, откинувшись
в креслах, после сытного обеда. Глумов наигрывает на
гитаре.
Рассказчик. Да... Признаюсь, давненько я таких обедов, как у тебя, не едал. Глумов! Ты где такую говядину покупаешь?
Глумов. Ты опять?
Рассказчик. Да нет, Глумов! Я спрашиваю: где ты такую говядину покупаешь?
Глумов. На Круглом рынке.
Рассказчик. А я - в первой попавшейся лавчонке "на углу". А ведь положительно есть разница!
Глумов. Еще бы!
Погрузились в молчание.
Рассказчик. Глумов, а рыбу ты где берешь?
Глумов. На Мытном дворе.
Рассказчик. А я - в Чернышевой переулке. Чего ж ты прежде не сказывал?
Глумов. А ты не спрашивал.
Рассказчик. Ты сообрази, друг, ведь по этому расчету выходит, что я по малой мере каждый день полтину на ветер бросаю! А сколько полтин-то в год выйдет?
Глумов. Выйдет триста шестьдесят пять полтин, то есть сто восемьдесят два рубля пятьдесят копеек.
Рассказчик. Пойдем дальше. Прошло с лишком двадцать лет, как я вышел из школы, и все это время с очень небольшими перерывами я живу полным хозяйством. Если б я все эти полтины собрал, сколько у меня теперь денег-то было?
Глумов (подсчитал в уме). Тысячу восемьсот двадцать пять помножить на два - выйдет три тысячи шестьсот пятьдесят рублей...
Рассказчик. Это ежели без процентов считать.
Глумов. Да, брат, обмишулился ты! (Пауза. Наигрывает на гитаре.)
Рассказчик погружен в раздумья о безвозвратно потерянных
полтинах.
(Неожиданно нарушив молчание.) Хочу я тебя с одной особой познакомить.
Рассказчик. С какой особой?
Глумов. Особа примечательная... Дипломат полицейский... Ходит здесь вынюхивает, высматривает. Шел я однажды по двору нашего дома и услышал, как он расспрашивает у дворника: "Скоро ли в четвертом нумере революция буде?" Пусть докладывает, что видит. Чтоб все ему про нас известно было. (Выжидательно посмотрел на Рассказчика.) Да вот боюсь, не рано ли...
Рассказчик. Кому докладывал? Зачем это, Глумов?
Глумов. Надо... Да, пожалуй, не рано... Пусть наша жизнь на его глазах протекает. И в карты нам компанию составит.
Рассказчик. А может, не надо его, а, Глумов?
Глумов. Надо.
Рассказчик. А как его зовут?
Глумов. Кого?
Рассказчик. Ну, особу эту.
Глумов. Кшепшицюльский.
Рассказчик. Откуда фамилия такая?
Глумов. Да не знаю его фамилии. Прозвал его случайно Кшепшицюльским, и, к удивлению, он сразу начал откликаться. (Пауза. Напевает романс.)
Не то чтобы мне весело,
Не то чтоб грустно мне,
Одну я песнь заветную
Пою всегда себе.
Пригрей меня ты, крошечка,
Согрей меня душой,
Развесели немножечко,
Дай отдохнуть с тобой.
Дай позабыть мне прошлое.
Что отравило жизнь,
Хочу в твоих объятиях
Я счастье ощутить.
Теперь я снова счастлив,
Теперь я жить хочу.
И то, что было прошлого,
Забвенью предаю*.
______________
* Слова Губкиной. Музыка Гончарова.
Рассказчик. А верно ты говорил, Глумов: нужно только в первое время на себя подналечь, а остальное придет само собою.
Глумов. Нет, вот я завтра окорочек велю запечь, да тепленький... тепленький на стол-то его подадим! Вот и увидим, что ты тогда запоешь!
Рассказчик (впадая в прострацию). Тепленький... окорочек. Это в своем роде сюжет...
Глумов (почти засыпая). Это ты верно изволил заметить... сюжет!
Рассказчик. Господи! А хорошо-то как!
Глумов (сквозь сон). Ой хорошо.
Рассказчик. Ой хорошо.
Глумов. Ой... (И захрапел.)
Рассказчик (в зал). Сомкнув усталые вежды, мы предавались внутренним созерцаниям и изредка потихоньку вздрагивали. Исключительно преданные телесным заботам, мы в короткий срок настолько дисциплинировали наши естества, что чувствовали позыв только к насыщению. Только к насыщению. Ни науки, ни искусства не интересовали нас. Мы не следили ни за открытиями, ни за изобретениями, не заглядывали в книги. Даже чтение газетных строчек сделалось для нас тягостным... Мы уже не "годили", а просто-напросто "превратились". Даже Молчалин, когда навестил нас, нашел, что мы все его ожидания превзошли. В согласность с этой жизненной практикой выработалась у нас и наружность. Мы смотрели тупо и невнятно, не могли произнести сряду несколько слов, чтобы не впасть в одышку, топырили губы и как-то нелепо шевелили ими, точно собираясь сосать собственный язык. Даже неизвестный прохожий, завидевши нас, сказал: "Вот идут две идеально-благонамеренные скотины!"