Кетополис - Киты и броненосцы - Грин Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Револьвер системы Лебеля, калибр восемь миллиметров. Ствол длинный.
— Револьвер системы Кольта, морской, калибр девять. Ствол средний.
— Неравноценно, господа, — говорит распорядитель, закончив писать. Револьверы лежат перед ним на раскладном деревянном пюпитре: блестящие металлические рыбины. — Неравные условия. Что будем делать?
Тушинский открывает рот… Офицер резко дергает головой: неважно. Тушинский переводит движение губ в многозначительное "о!".".
Некоторое время распорядитель молчит, внимательно смотрит на противников. В пшеничных усах гудит ветер. Глаза светлые и неподвижные — точно из стекла.
— Должен предупредить, господа, — произносит распорядитель наконец, — что выяснившиеся обстоятельства придают дуэли статус "исключительной". Вы знаете, что это означает?
— Это означает, — продолжает распорядитель, игнорируя возмущенные возгласы секундантов, — что суд чести может счесть условия и итог поединка сомнительными, что, в свою очередь, приведет к судебному разбирательству. Вы меня понимаете?
Глухой рокот волн. Вой ветра.
— Да, — говорит офицер.
— Да, — Тушинский. — И стала буря…
— И у вас нет возражений?
— Нет.
— Нет.
— Ваше право, — заключает распорядитель. — Однако мой долг — внести изменения в протокол. Извольте дать мне несколько минут…
Прежде чем встать к барьеру, офицер в последний раз оглядывается. Скальный обрыв, волны бьются о камни. Водяная пыль. К городу ведет дорога — зигзагом; вдалеке виден маяк Фло и — гораздо ближе, темным конусом, с головой в облаках и тумане, маяк Тенестра.
1. Имя
Зовите меня Козмо.
Мое имя никак не переводится, и искать в библии значение его бесполезно. Разве что кроме одного — мои родители, как вы уже, наверное, догадались, безумно любили оперу. Иногда мне казалось, что они любили оперу больше, чем меня.
Сейчас, пройдя путь от точки А до точки Б, получив пулю в левую руку и станцевав танго (вы о нем еще узнаете), я могу сказать: так и есть. Я не входил в круг родительских интересов. Наверное, когда у них появился я — красный и сморщенный, орущий благим матом — родители сходу предрешили мне карьеру оперного певца-баритона, но — просчитались. Любимца публики из меня не вышло. Певца, к счастью, тоже.
Из меня, в общем-то, не вышло даже приличного баритона.
— Ааааа! — кричу я, размахивая руками. Голос мой звучит чисто и красиво — как только может звучать голос восьмилетнего мальчишки. Я бегу по песку в белой матроске, в синей шапочке с бомбоном; из-под моих ног вспархивают откормленные чайки. В голове шумит ветер и прибой. За моей спиной — песчаный пляж, вдалеке — белая парусиновая палатка. Идиллия. Там моя мама читает сочинение госпожи Шелли, а отец дремлет в шезлонге, надвинув на глаза панаму и уронив руку с подлокотника. Волна пенно накатывает на песок, убегает, шипя и огрызаясь. Пальцы отца недавно что-то сжимали, теперь между ними струится вода. Я как наяву вижу эту картину: под зеленоватой толщей остаются белые исписанные страницы. Кажется, это какое-то очередное либретто…
Маму зовут Гельдой, отца — Константином. Она социалистка, он регуляр-инженер с Механического, делает боевых автоматонов.
Вроде бы все рассказал?
Ах, да. За мной по песку гонится нянька.
Я на бегу поворачиваюсь и показываю язык. Няньку зовут Жозефина, она галлийка из Прованса. Сейчас я назвал бы ее хорошенькой, тогда считал, что она дура. В общем, уже в том возрасте я подозревал, что все мои беды будут от женщин.
— Ааааа! — кричу я, когда разозленная девушка наддает и хватает меня за шиворот…
— Да, — говорю я спустя семнадцать лет. В глотке моей, вероятно, умер кто-то простуженный. Тушинский улыбается — господин актер улыбчив и отменно вежлив — как вежливы мертвецки пьяные люди. Гений, говорят мне. Он, несомненно, гений. Голоса плывут в свете газовых рожков, искривляются желтыми полосами. Генрих, повторяет Ядвига настойчиво. Имя тяжело опускается на дно. Я молча смотрю. Ядвига сегодня в иссиня-черном платье, и прекрасна настолько, что я едва могу дышать. В изгибе ее шеи — бог. По крайней мере, я не видел лучшего изображения бога.
— Козмо, скажите хоть вы! — Ядвига поворачивается ко мне.
…У меня и сейчас перехватывает дыхание.
— Козмо?
Кажется, время не властно над двумя вещами — оперой и человеческой глупостью. Как двести лет назад певцы разевали рты, выводя "ля", так и сейчас некто вроде меня открывает рот, чтобы стать похожим на большую рыбу.
Спустя много лет я сижу здесь, на веранде, набросив на плечи китель с контр-адмиральскими эполетами, и вспоминаю. Ноги мои босы, нагретое дерево под пятками, а я смотрю, как вниз по течению шлепает катер, брызги солнца летят с колес. Протяжный гудок возвещает о прибытии. Рано они сегодня. Я щурюсь, смотрю на солнце. Рано. Еще и одиннадцати нет. Под веками пылает красным. Что ж, поиграем в жмурки, Козмо Дантон, господин контр-адмирал, которого не существует. Я привычно потираю шрамы на запястьях. Как они выглядят? Кто побывал на каторге (или прочитал хотя бы один графический роман в бумажной обложке — что полезнее) знает, как они выглядят… Ну, как следы кандалов.
В тот вечер, открыв рот, я сказал:
— Пани Заславская, выходите за меня замуж.
Наверное, я был смешон — влюбленные обычно смешны.
— Козмо… ну зачем вы?
Хороший вопрос. Я вижу: рядом шипит граммофон. Звук — блестящий, жестяной, свернутый в раструб — бьется в замкнутом пространстве. Стены гостиной. Темный орех, резные панели — рельеф их словно вдавлен в мой мозг. Еще вижу: стук каблуков, скрип паркета, отблеск света на бокалах. Смех. Сладковатый запах хороших папирос и плохих манильских сигар. Я щурюсь. Кажется, глаза совершенно пересохли…
Сейчас, прожив на свете больше полувека, пройдя мор, глад и встречу с родственниками жены, я понимаю: есть слова, которые не стоит произносить. Это как в танго — прежде чем сделать шаг, нужно встретиться взглядом. И чтобы ответили "может быть". Иначе будет не танец, а неловкость и насилие. Например, если сказать без всякой подготовки: я люблю тебя — результат предсказуем.
Или: предлагаю руку и сердце…
Понимаете?
Это вынуждает другого быть жестоким. А это мало кому понравится — быть таким жестоким бескорыстно.
…Впрочем, Ядвига оказалась милосердна. Она дала мне возможность снять свои окровавленные трупы с ее бастиона.
— Козмо, милый, вы как всегда шутите!
Если бы. Я стою перед ней, лицо горит как обожженное. Уши мои пылают. Кажется, прислонись я сейчас к деревянной панели, останется выжженный отпечаток.
— Я не шучу. Впрочем, как вам будет угодно, — я кланяюсь.
— Козмо!
Я ненавидел её тогда. Ненавидел всю — от цвета глаз до вышивки на платье. Целую вечность мне казалось, что сейчас я её ударю… А потом вечность закончилась, и мне стало все равно.
Так бывает после выстрела.
Иногда, проводя учебные стрельбы, я командую: приготовиться, залп! В башне — ровное гудение электричества. Спусковая педаль уходит из-под ноги. Гальванер кивает и замыкает рубильник. Секунду ничего не происходит. Затем (БУМ!) рывок в сторону; казенная часть орудия — серо-стальная, огромная, как свисающий зад слона — уходит назад. Удар настолько мощный, что его не воспринимаешь сознанием — просто мир вокруг в одно мгновение сдвигается, застывает… расслаивается на прозрачные пластины… собирается и бежит дальше. Но уже по-другому. Мир изменился. Пара чугунных болванок, несущихся с бешеной скоростью, его неуклонно меняет. И где-то вдалеке, рядом с учебным щитом-мишенью, через несколько секунд вырастут фонтаны воды.
— Перелет! — говорю я, оглушенный. — Поправка…
На губах — кислый вкус горелого пироксилина.
…Единственное, что мне в тот момент хотелось — подойти к кушетке и лечь лицом вниз.
— Не уходите, прошу вас, — сказала Ядвига, неправильно истолковав мой взгляд. Или правильно. Положила руку на мою, сжала. — Побудьте со мной сегодня.
Женщины.
…Зря она беспокоилась, пускать пулю в висок я не собирался. Не дождетесь. Есть нечто непоправимо пошлое в том, чтобы выплеснуть мозги на стену. Даже если кажется, что под черепной костью у тебя — не живое серое вещество, а гипсовый муляж из кабинета анатомии. В бытность мою гардемарином, мы стащили такой и подбросили в койку нашему товарищу. Думали, он закричит, а мы посмеемся. Он не закричал. Он как-то очень тихо и серьезно сказал "мама" — так, что у меня мурашки по телу побежали. Озноб в затылке.
Впрочем, мы все равно смеялись. Идиоты.
Ядвига сказала: не уходите. И я остался у её ног истекать кровью.
Тот вечер.
Больше тридцати лет прошло, а я помню: танцующие пары, стук каблуков, рассыпающийся мелкими бусинами женский смех — есть такая сиамская игрушка, "дождевое дерево", которую переворачиваешь и кажется, что внутри — целый ливень. Я стою под звуками этого смеха, цветные бусины скатываются с моих плеч и разлетаются по полу. Коньяк обжигает горло. Побудьте. Я тяну бокал за бокалом. Со мной. Глоток за глотком. Сегодня.