Итальянский художник - Пит Рушо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стараюсь не думать о смысле смерти. Раньше я думал о смысле жизни, когда что-нибудь в моей жизни шло не так, а это случалось намного чаще, чем хотелось.
Я пачкаю руки вишневым соком. Пусть тот, кто придет после меня через пятьдесят лет будет осторожен. Я же не знаю, какие мысли подкараулят его на исходе июльского дня, когда жара над холмами уходит в остывающее небо, и с востока начинает подбираться чернота новорождённой ночи.
В то лето я впервые почувствовал себя взрослым. Мысли сделались яркими, позволяли обдумывать себя со всех сторон и не ускользали больше в приятную мерцающую тень суеты детских впечатлений. Возможность размышлять, возвышаться умом до понятий вневременных, отдельных от телесного мира природы ежедневного бытия, возможность эта уводила вдаль, и вся моя жизнь как будто распускалась на просторе, жизнь моя выбиралась из детской тьмы, как бабочка из кокона, как листья или цветок какой-нибудь вишни проклёвывалась она из весенней почки в пустом ещё апрельском саду, как маленький карасик выбиралась моя судьба из крошечной икринки в глубине реки, среди водорослей и зелёной воды, полной страшных и прекрасных тайн. Чувство достоверности тех явлений и сил, которые нельзя различить умом, возможность прикоснуться душою к плотному воздуху идей неподвластных самой изощренной мысли, говорили мне, что всё очень серьезно. В то лето грохотали грозы, с неба по ночам падали звезды.
Я плохо помню своего отца. Но его исчезновение произвело на меня тягостное впечатление. Нельзя сказать, что я его не любил. Я любил его по-своему, горько и тяжело, как все дети любят родителей. Не могу сказать, что я его сильно боялся, но чувство страха, которое он внушал мне, было таким же сильным, как любовь.
Я не помню, когда он исчез. Знаю только, что потом, много позже, мне часто снился один и тот же сон. Этот кошмар преследовал меня всё детство и юность, он перестал тревожить меня во время моего многолетнего заточения в подвале замка Муль в Анконской бухте.
Этот сон был ужасен своей достоверностью и точностью деталей. Сон происходил будто бы не во сне. Он начинался с того, что я просыпался в своей постели, в полной уверенности, что я проснулся. Было темно, я постепенно начинал различать очертания знакомых предметов в комнате. Потом ставил босые ноги на пол и, стараясь не шуметь, выходил в сад. Я писал под яблоней, надо мной чернело звёздное небо. Кричали цикады. Пахло ночными цветами. Возле флигеля в саду рос душистый табак, я хорошо помню его запах. В комнате отца на втором этаже горел свет, штора тепло светилась, я понимал, что отец не спит, от этого мне становилось спокойно и уютно. Я возвращался в постель, забирался под одеяло, думал о том, что ночь за стенами дома совсем не такая, как внутри.
Я закрывал глаза, слегка задрёмывал, но неясный звук будил меня, я просыпался снова и не мог уже заснуть. Так я лежал, глядя в потолок или на тёмное пятно картины на стене. Мне становилось скучно так тратить время драгоценной ночи. Думал пойти к сестре и разбудить её, чтобы поговорить с ней о кузнечиках. Я уже давно открыл для себя существование кузнечиков, но они продолжали представляться мне настолько невероятно прекрасными, что говорить о них я мог сколько угодно. Но будить сестру даже для такого увлекательного разговора мне было жалко. Тогда я начинаю думать о своём отце. Его мир кажется мне очень заманчивым: вот он сидит сейчас в кабинете, или расхаживает по ковру из угла в угол. Или чистит ружьё, прочищая жёстким ёршиком затравочное отверстие. И я поднимаюсь на второй этаж к закрытой двери отцовского кабинета. Стучу довольно громко и отчётливо, но не получаю никакого отклика. Стою в нерешительности. За дверью слышится неясный шум и какое-то сопение. В беспокойстве я открываю дверь. Отец сидит за письменным столом спиной ко мне. При свете свечей мне видны только кисти его рук, пальцы скрючены, отец вцепился в край стола с такой силой, что костяшки на руках торчат, как у скелета. Я не вижу его лица.
— Немедленно убирайся спать! — кричит он, не поворачивая головы. Я в панике бросаюсь вниз по лестнице, ложусь и засыпаю беспокойным неровным сном. Просыпаюсь снова.
Я просыпаюсь от звериного воя в комнате моего отца и точно знаю, что отец хочет съесть мою сестру. Дикий страшный зверь на минуту замирает, но это ещё хуже. Он принюхивается. Весь дом наполняется страшной ночной тишиной, от которой звенит в ушах. Сам собой скрипит шкаф, падает на кухне капля воды, ветка едва слышно ударяет по стеклу. Медленно ползёт время. Сердце у меня колотится, и я понимаю, что если сейчас же не спрячу сестру, отец разорвёт её на части и сожрёт в самое ближайшее время. Я вбегаю в комнату сестры, она спит, щёки её тёплые ото сна.
— А, это ты, — бормочет она во сне, — я думала, это волк, — говорит она и засыпает у меня на руках. Она ужас до чего тяжёлая. Куда с ней спрячешься? Сестра висит на мне и не думает просыпаться. Я лезу с ней в каминную трубу. Я упираюсь спиной и ногами в стенки тёплой, еще не остывшей трубы дымохода. Мне кажется, что я очень шумно дышу, что сердце стучит, как молоток по доске. Мне страшно. Я добираюсь до того места трубы, где она идет вбок, образуя узкое колено, запихиваю туда спящую сестру. Скрип когтей слышится на ступенях лестницы, ближе, ближе, совсем рядом. Я держусь пальцами за выступы кирпичей в трубе, но руки мои дрожат, я срываюсь и падаю вниз, я лечу, душа уходит в пятки, и я просыпаюсь в падении. Всё. Я снова просыпаюсь у себя в постели. В доме странная тишина. Утром возле камина валяется окровавленная кочерга. Пол и диван заляпаны кровью и сажей, кое-где видны клочки серой шерсти. Моя ночная рубашка в саже. Сажей перепачкана подушка и вся постель.
Сестра зовет меня завтракать. У сестры прекрасное настроение, она чисто умыта, глаза сияют. Мы едим жареный хлеб с маслом. Утро солнечное, и в доме счастливая тишина.
Отец исчез. Он на самом деле исчез, и я не знаю, как это произошло. Мы остались одни, и странная боль сиротства с тех пор поселилась во мне навсегда.
Заколдованное поместье, где мы с сестрой провели счастливые годы нашего детства, располагалось среди широких полей на берегу речки. Там мы жили в умеренном уединении и приятной беззаботности, свойственной раннему возрасту. Мраморная колоннада восточного крыла уходила на полмили от дома, заросли кипрея сменялись цикорием и мелкой придорожной ромашкой, а колонны продолжались. Пинии нависали над ними, засыпали ступени иголками. К полупрозрачным на солнце мраморным капителям пристраивались гнезда ласточек, в трещинах росла трава, и прятались ящерицы, и колонны выходили в совершенную пустоту поля, где человеческий мир оставался позади. Думаю, что светлые духи полей и солнечных лесных опушек обитали здесь всюду. Это был мой мир.
Там я жил, и первые впечатления свободы, полёта мысли, вольного простора, наполненного смыслом, были получены мною именно там, и солнечный свет раннего счастья разливался в моей крови.
Тут следует, конечно, рассказать о моей младшей сестре, пока повествование не вынесло нас сразу далеко вперёд, и не всё ещё перемешалась в голове у читателя. Если я и сам с трудом могу понять, что же происходило в те далёкие дни десятки лет тому назад, то каково будет в этом разобраться человеку со стороны, когда новые люди и существа заполнят пространство наших записей, явятся в полусне, придут под дождём в зачарованную усадьбу среди полей, приедут в каретах или придут пешком с военным обозом, чавкая по грязи тяжёлыми от глины сапогами. Тогда уже почти не останется времени говорить о моей любимой сестре. Иногда мне кажется, что лучше было бы о ней умолчать, спрятать навсегда, но поступить так я не в силах. Франческа-Бланш была великолепна. У неё были карие глаза и непростой характер.
Свою сестру я нашёл в лесу. Это я помню точно.
В то утро я отправился ловить рыбу. Молчаливый Кнелленспинген оседлал для меня серую в яблоках кобылу Манису и приготовил завтрак, который я взял с собой. С левого бока Манисы висело сразу два стремени, одно ниже другого, и я забирался в седло как по лестнице без особого труда. В ту пору мне было лет шесть, точнее сказать не могу, потому что свои дни рождения я отмечал кое-как, невпопад, и никакого представления о возрасте не имел. Никто не говорил мне при встрече: мальчик, сколько тебе лет и как тебя зовут. Я носил бархатные штаны, бархатную куртку с камешками в карманах, порыжелые башмаки, подбитые латунными гвоздями, и шапку с кисточкой. Люди улыбались мне и говорили: здравствуйте, сеньор Феру. Их поведение казалось мне правильным.
Кнелленспинген проводил меня до дальнего сарая и напутствовал молчанием.
Серая шерстяная лошадиная спина была очень широка, я сидел, растопырив ноги, или лежал поперек, свешиваясь головой вниз, прогонял с толстых круглых боков Манисы слепней, смотрел на быстрое однообразное движение лошадиных ног и на траву с мелкими цветами, бегущую внизу подо мной, под лошадиным брюхом. Лошадь уютно пахла хлебом.