Кошкин стол - Майкл Ондатже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звали его мистер Мазаппа. По вечерам он играл в корабельном оркестре, днем давал уроки фортепьяно. За это ему сделали скидку на билет. Он часто усаживал нас с Рамадином и Кассием послушать истории из его жизни. Именно в обществе мистера Мазаппы, который потчевал нас непонятными и зачастую неприличными песенками, мы постепенно все — таки сошлись. Потому что, вообще-то, все мы трое были скованны и застенчивы. Даже отказывались кивать друг другу, пока мистер Мазаппа не взял нас под свое крыло и не сказал: держите, мол, глаза и уши нараспашку, это путешествие многому вас научит. Словом, к концу первого дня пути мы сообразили, что проявлять любопытство можно и всем вместе.
Еще одним примечательным персонажем за «кошкиным столом» был мистер Невил, который до выхода на пенсию занимался демонтажем кораблей, а теперь, после скольких-то лет на Востоке, возвращался домой в Англию. Мы сразу же отметили этого крупного добряка, ибо он прекрасно разбирался в устройстве различных судов. Ему довелось демонтировать многие знаменитые корабли. В отличие от мистера Мазаппы, мистер Невил был скромником, и на разговоры о прошлом склонить его было непросто, разве что вы знали, как именно его лучше подначить. Если бы он не отвечал на наши бесконечные вопросы с такой неподдельной скромностью, мы бы не поверили ни единому его слову и нам не было бы так интересно.
Кроме того, на нашем судне для него были открыты все двери, ибо он исследовал по заданию судовой компании «Ориент» какие-то вопросы безопасности. Он представил нас обитателям машинного отделения и котельной, и мы смогли посмотреть, что там происходит. По сравнению с первым классом машинное отделение, расположенное на адском уровне, гудело и сотрясалось от непереносимого грохота и жара. Двухчасовая прогулка по всем закоулкам «Оронсея» в сопровождении мистера Невила выявила все опасные — и не слишком опасные — места. Он объяснил нам, что подвешенные в воздухе спасательные шлюпки только кажутся опасными, после чего мы с Кассием и Рамадином повадились туда залезать: очень уж удобно было из них шпионить за пассажирами. Собственно, замечание мисс Ласкети, что место у нас «самое затрапезное», убедило нас — совершенно справедливо, — что важные персоны, такие как казначей, старший стюард и капитан, нас попросту не замечают.
Я внезапно обнаружил, что на борту находится Эмили де Сарам, моя дальняя родственница. К сожалению, ее не посадили за «кошкин стол». В течение долгих лет именно с помощью Эмили я узнавал, что обо мне думают взрослые. Я рассказывал ей о своих приключениях и выслушивал, что она думает. Она честно говорила, что ей нравится, а что нет, а поскольку она была старше, я всегда ей верил и поступал соответственно.
У меня не было ни братьев, ни сестер, так что в детстве из родни меня окружали одни взрослые. Целая когорта неженатых дядюшек и томных тетушек, за которыми неизменно тянулся шлейф сплетен и собственной значимости. Был у нас один богатый родич, который старательно держался на расстоянии. Его никто не любил, но все уважали и постоянно о нем говорили. Рождественские открытки, которые он добросовестно присылал каждый год, подвергались скрупулезному анализу, равно как и лица его все подраставших детей, и размеры его дома, высившегося на заднем плане: бессловесное хвастовство. Таковы были представления, внушенные мне в семье, и, пока я не оторвался от родных, они заставляли меня быть осмотрительным.
Но в моей жизни всегда была Эмили, моя «машанг», несколько лет прожившая со мной почти дверь в дверь. Детские годы наши прошли одинаково — в том смысле, что родители у обоих постоянно были либо в отлучке, либо в расстройстве. Полагаю, что ей жилось даже тяжелее, чем мне, — дела у ее отца все не налаживались, и домашние жили под постоянной угрозой его гнева. Из скупых рассказов Эмили я знал, что он любит наказывать. Даже взрослые гости чувствовали себя рядом с ним неуютно. Только дети, оказывавшиеся в доме ненадолго, на праздновании какого-нибудь дня рождения, извлекали удовольствие из его непредсказуемости. Он, бывало, забежит, расскажет что-нибудь веселое, а потом покидает всех нас в бассейн. Он частенько уезжал по делам, а то и попросту исчезал. Эмили в его присутствии всегда замыкалась, даже когда он ласково обнимал ее за шею и кружил в танце, поставив ее босые ноги себе на ботинки.
Надежной путевой карты Эмили так и не попалось, так что ей пришлось, как я полагаю, самой изобретать себя. Была она вольной в мыслях — мне нравилась ее бесшабашность, — хотя я всегда боялся, что добром это не кончится. По счастью, в конце концов бабушка оплатила ее учебу в пансионе на юге Индии, чтобы она смогла уехать от отца. Я скучал по ней. Даже когда она приезжала на каникулы, виделись мы не так уж часто, поскольку она пошла работать в «Цейлонский телефон». Утром за ней приезжала служебная машина, а вечером ее босс мистер Виджибаху привозил ее обратно. У мистера Виджибаху, как поведала мне Эмили, по слухам, было три яичка.
Сильнее всего нас сближала ее коллекция пластинок — все эти судьбы и чаяния, зарифмованные и наструганные на бруски по две-три минуты. Герои-углекопы, чахоточные девицы, квартирующие над лавками ростовщиков, золотоискатели, знаменитые игроки в крикет и даже заявления, что, мол, бананов больше не осталось.[2] Эмили ввела меня в этот удивительный мир и показала, как танцевать, как держать ее за талию, пока она поводила поднятыми руками, как прыгать на диван и через диван — пока он не покачнется и не рухнет под нашей тяжестью. А потом она внезапно исчезала, возвращалась в школу, в Кочин, и о ней не было ни слуху ни духу, за вычетом нескольких писем к матушке, в которых она просила присылать ей через бельгийское консульство побольше пирожных, — писем, которые папенька ее насильно зачитывал вслух всем соседям.
К тому моменту, когда Эмили поднялась на борт «Оронсея», мы не виделись два года. Она изумительно переменилась — стала красивее, похудела с лица, в ней проступила грация, которой я раньше не замечал. Я решил, что школа, увы, поумерила ее бесшабашность, хотя говорила она теперь с легким кочинским акцентом, и это мне нравилось. Она схватила меня на прогулочной палубе за плечо — я как раз пробегал мимо — и завела разговор, дав мне тем самым тайное преимущество перед новыми приятелями. Однако по большей части она явственно давала понять, что не ищет моего общества. У нее были на это путешествие свои планы — насладиться последними неделями свободы, перед тем как на два года поступить в английскую школу.
Дружба между тихоней Рамадином, хулиганом Кассием и мной быстро крепла, хотя мы по-прежнему многое утаивали друг от друга. По крайней мере, я утаивал. Левая моя рука никогда не знала, что я держу в правой. Жизнь успела научить меня осмотрительности. В своих школах-интернатах все мы жили в страхе перед наказанием и превращались в искусных лжецов — я научился по мелочи скрывать правду. Оказывается, далеко не всех можно принудить наказанием к абсолютной честности. Нас постоянно секли за дурные оценки и прочие проступки (трехдневная отлежка в лазарете с выдуманной свинкой, непоправимо испорченная школьная ванна, где мы разводили чернила для старшеклассников). Главным палачом был завуч начальных классов отец Барнабус — он до сих пор блуждает по задворкам моей памяти, вооруженный измахренной бамбуковой тростью. Уговоры или воззвания к здравому смыслу — это все было не для него. Он просто ходил меж нас как воплощенная угроза.
А вот на «Оронсее» не нужно было следовать никаким правилам, и я погрузился в воображаемый мир собственного сочинения, где жили корабельщики, портные и другие взрослые пассажиры, которые во время вечернего празднества ковыляли по палубе, напялив на себя гигантские звериные головы, танцевали с женщинами, на которых почитай что не было юбок, — а все музыканты из судового оркестра, включая мистера Мазаппу, были облачены в одинаковые костюмы сливового оттенка.
Поздно вечером удостоенные особой чести пассажиры первого класса покидали капитанский стол; танцы уже закончились — под конец танцоры сняли маски и едва двигались в объятиях друг у друга, — а стюарды, убравшие пустые бокалы и пепельницы, опирались на метровой ширины швабры, которыми предстояло вымести обрывки цветной бумаги; тут — то и выводили узника.
Как правило, дело было ближе к полуночи. Палуба сияла, залитая светом луны. Он появлялся со стражниками: один скован с ним наручниками, другой, с дубинкой, шагает сзади. Мы не знали, что он натворил. Полагали, что совершил убийство — что же еще? Более сложных разновидностей преступления — на почве ревности или политики — для нас тогда еще не существовало. Заключенный был могуч с виду, замкнут и ходил босиком.
Распорядок этих полночных прогулок открыл Кассий, и в должный час мы всегда оказывались на месте. Про себя мы думали: узник может прыгнуть через леер, вместе с прикованным к нему стражником, прямо в темное море. Представляли, как он возьмет разбег и метнется навстречу смерти. Полагаю, мы думали так, поскольку были еще совсем юными, — сама мысль о прикованности, о заключении была подобна нехватке воздуха.