И узре ослица Ангела Божия - Ник Кейв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утирая пот со лба, он смазывал свои орудия убийства колесной мазью и старался не обращать внимания на пьяные крики жены, которая выла как дикая кошка, катаясь по заднему сиденью обгоревшего кузова старого «шевроле». Кузов был гордостью свалки, посреди которой стояла лачуга. Па установил его на подставках из кирпичей, и с тех пор кузов возвышался за домом, словно панцирь какого–то краба–переростка, сброшенный им в припадке гадливости.
И в этом самом кузове, корчась в родовых схватках, его вечно пьяная супруга рычала, злобствуя на чудо жизни, бившееся и проклевывающееся в ее чреве. То и дело прикладываясь к бутыли «Белого Иисуса», она раскачивала своими телесами шаткий кузов «шевроле» и беспрестанно призывала Па на помощь.
Только услышав, как дверь лачуги скрипнула, открывшись, а затем хлопнула, закрывшись, она позволила себе впасть в блаженное забытье.
— Слишком ужратая была, чтобы тужиться как следует, — рассказывал позже Юкриду Па.
Вырвав бутылку самогонки из цепких пальцев (мамаша и в беспамятстве умудрялась из нее отхлебывать), Па аккуратно разбил сосуд о проржавевший хвостовой стабилизатор «шевроле». Решив, что интуиция послужит ему повивальной бабкой, а здоровенный осколок стекла — скальпелем, Па склонился над распластанной роженицей и густо оросил ее лоно картофельным спиртом. Проклятия сыпались у Па изо рта, летний гнус вился и жужжал вокруг, солнце палило, и на небе не было ни облачка. Хлестнула струя жижи, раздался дикий крик, и два слюнявых комочка упали к ногам Па.
— Господи Иисусе! Двойня! — вскричал он, но один из близнецов вскоре умер.
В лачуге на столе бок о бок стояли два ящика из–под фруктов, выложенные изнутри газетами. Капканы Па убрал и развесил по стенам. Два ящика, и в каждом — по младенцу. Па заглянул внутрь. Оба младенца молчали и спокойно лежали на спине, тараща широко открытые глазенки. Па вынул из кармана штанов огры зок карандаша и, скосив глаза, наклонился к приплоду. На обращенной к нему стенке ящика с первенцем он написал «№ 1», а на той, в которой лежал Юкрид — «№ 2». Затем он снова выпрямился и стал с серьезным видом рассматривать то одного, то другого. Глаза у младенцев были необычные, миндалевидной формы, с припухшими верхними веками и почти без ресниц. Бледная их голубизна была с каким–то странным, почти розовым оттенком; внимательные, пытливые, верткие, они безо всяких видимых усилий катались в кожаных мешочках глазниц, словно пытались что–то сказать.
Маленький Юкрид кашлянул, коротко и отрывисто. Крохотный розовый язычок на мгновение показался во рту, лизнул верхнюю губу и снова исчез. И тогда первенец, словно только и ждал команды, что почудилась ему в робком покашливании Юкрида, закрыл глаза, чтобы больше никогда уже их не открывать.
— Прощай, братец, — подумал я, когда душа его отлетела, и какое–то время мне казалось, что и я умру вслед за ним, — таким адским холодом дохнула на меня его смерть.
Но тут тишину нарушил хриплый воинственный глас Ее Сучьего Величества — моей мамаши. Она изрыгала грубые проклятья, такие грубые, что они осквернили бы даже задницу, умей та говорить. Мамаша молотила кулаками по борту *шевроле» и сипло орала: — Ма–йа буу–тылка! Иг–де ма–йа буу–тылка?
Па соорудил из подручных материалов два ремешка, чтобы притянуть ими мои щиколотки и грудь к днищу ящика, которому предназначено было стать моей колыбелью. Но, невзирая на эти постромки, я предпринял попытку повернуть голову вбок и приподнять ее, чтобы попрощаться хотя бы взглядом с братцем, так неожиданно отчалившим в Вечность.
Вытащенный в мир силком, без предварительного предупреждения, вышвырнутый в него густой струею насыщенных алкоголем околоплодных вод — о, я бы нежился и нежился еще в их уюте! — и не вполне оправившийся от родовой травмы, я — вынужден это признать — оказался прискорбно невежественным перед лицом великой загадки Смерти. Да и откуда мне было знать, как чертовски Смерть похожа сама на себя?
Так или иначе, сколько я не бился и не вытягивал шею, ремешки цепко держали меня, и я оставил всякую надежду. Изможденный и запыхавшийся, я лежал и думал, именно думал, о моем отошедшем ко святым братце, тело которого покоилось по соседству в ящике из–под фруктов. Я удивлялся, каким бесом он вырвался из своих пут и отправился на небо, если я не мог совладать с моими?
И все же одну крошечную ручонку я исхитрился освободить во время этой первой великой, тщетной и в высшем смысле знаменательной борьбы за свободу. И маленькой, как опарыш, костяшкой пальчика я принялся выстукивать послания, используя тайный код из точек, тире и пауз, который мы с братом изобрели, еще плавая в журчащих потоках околоплодных вод.
Не — Забывай — Своего — Брата — Прием Но брат не отвечал мне. Я отстучал послание вторично, прибавив в конце «Пожалуйста*, но он снова не ответил. Пожалуйста. Невзирая на его молчание, я попытался рассказать ему, на что похожа Жизнь, а также поинтересовался, что хорошего и полезного можно почерпнуть в Смерти. Я выстукивал свои сообщения, и они становились все бессвязнее и настойчивее. Призыв мой, безответный и бесполезный, глох внутри ящика.
Жизнь — Это — Плохо — Это —Ад — Можно — Ли — Сбежать —Ад — Назад Наконец мне удалось овладеть собой, и тогда разбитыми и саднящими костяшками пальцев я отстучал по стенке моего ящика последнее прощальное послание.
Опустилась ночь. Теперь–то я знаю, что это была именно она. Но тогда, лежа на спине в ящике из–под фруктов, одинокий, опутанный ремешками, я с нарастающим ужасом следил за тем, как мутнеет пронзительное сияние дня, и дрожал от страха, прислушиваясь к причудливой музыке сумерек. Я слышал, как кто–то гулко ухает, попискивает, шуршит, скребется, я слышал леденящие душу завывания. Я решил, что настал конец света.
Страшный Суд стоял у дверей, и мне не оставалось ничего другого, как спокойно лежать (ничего другого я, впрочем, и не умел) и ждать, пока смертная мгла не поглотит меня целиком. А дальше ясно что последует, сияющий ковчег завета, молнии и громы, ангельские голоса, трус, буря и град.
Постепенно маленький мой мирок окутали покровы, сотканные из мрака и черных теней. И тогда в кромешной мгле я услышал шаги, тяжелые и неуверенные. Кто–то поднялся по крыльцу и замер за дверью.
Я сжался от страха в ящике.
С отвратительным скрипом внешняя дверь отворилась, затем последовала долгая возня со щеколдой, сопровождаемая бранью. Вспыхнул нестерпимо яркий свет, дверь с грохотом захлопнулась, кто–то громко рыгнул, и я увидел, как в комнату, едва держась на ногах, ввалилась моя мамаша. Она прошла мимо, не заметив меня, и исчезла в дальнем углу.
Одинокая лампочка без абажура свисала с потолка прямо над моей колыбелью.
Ее неровный свет загипнотизировал меня своим жарким мерцанием. Я лежал на спине и смотрел на лампочку со все возраставшим беспокойством, замечая, как ночная мошкара тучами слетается к тихо гудящей путеводной звезде. Беспомощно я наблюдал, как какая–нибудь излишне пылкая ночная бабочка, комар или муха то и дело касались смертоносного стекла. Мгновенно крылышки и усики насекомого обращались в пепел, а крошечное тельце жертвы бессмысленной отваги с неслышным писком падало в мою колыбель. Перенесшие чудовищную ампутацию насекомые умирали у меня на глазах, бились, агонизируя, в отвратительных судорогах, пока не являлась смерть, чтобы положить предел их мучениям и вместе с ними — их недолгой жизни.
Тут я понял, почему оплакиваемый мною покойный брат умер столь безропотно.
Жизни в нем не было. Одна Смерть.
Ну а потом настал новый день. Выскочившее на небосклон солнце извергло потоки масляно–желтого света на восточные холмы и разбудило .своим золотым шумом всю долину.
Пара ворон ликующе каркала высоко в небе. Где–то на холмах выла дикая собака.
Слышно было, как пищат некормленые цыплята. Неподалеку печально заржал мул. Сверху доносились идиотские трели жаворонка. Трудолюбиво жужжали пчелы.
Мир вокруг меня жил и требовал к себе внимания.
На колокольне зазвонил колокол. Заквакала тростниковая жаба. Ударилась в стекло муха. Раздался гудок автомобиля, проехавшего по Мэйн–роуд.
Мир вокруг меня ждал, чтобы на него обратили внимание. И того же ждали все живущие в нем птенцы и мальцы, котята и щенята, ягнята, поросята и прочие ребята. Что касается меня, то я очень сильно нуждался во внимании. Да, да. Меня необходимо было покормить — и срочно. Мое тело требовало живительной пищи.
Сколько мне еще ждать? Вы, часом, не знаете? Разве я уже не сказал вам, что был дьявольски голоден?
Я поразмыслил, не съесть ли мне пару–другую жареных мошек, валявшихся у меня на животе… нет, пожалуй, не стоит…
Вместо этого я решил поднять крик — то есть привлечь к себе внимание обыкновенным для голодных младенцев способом. Я набрал в легкие побольше воздуха и зашелся в неистовом плаче, выкрикивая слова, которые на языке грудных детей означают «Накормите меня!*, «Есть!* и «Где моя титька?. Я бился и корчился в плену ремешков, которые мой Па — непревзойденный мастер в области силков и ловушек — устроил таким образом, что каждое движение моего младенческого тела стягивало их только туже, еще более ограничивая мою свободу. Не прошло и минуты с того момента, как я начал скандалить, а ремешки уже затянулись так сильно, что все мои движения свелись к ерзанью лодыжками, закатыванию глаз, высовыванию языка, ну и, разумеется, — к словоизвержению. О, как слова срывались с моего языка, лились из моего горла, исторгались из самого моего нутра. Я кричал: «Накормите меня!* и «Вы что, меня уморить хотите!» и «Мать вашу так, я жрать хочу!», но знаете что? Да, да, знаете что? Сколько я ни выл и ни орал, сколько ни надрывался и ни закатывался в истерике — сколько ни напрягал связки, ни бесился и ни бился — как я ни старался, знаете, что я обнаружил? Ни звука не вырвалось из моего горла. Даже писка не раздалось внутри моей дощатой колыбели. Да, да, именно так ни малейшего звука. Я был обескуражен этим открытием. Я чувствовал, что меня надули.