Певучий туман - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы шли по пустому песчаному пляжу. Под ногами хрустела мелкая ракушка. Черная рябь выкинутых водорослей отделяла сушу от моря.
— О чем вы пели? — спросил я.
Запинаясь, подыскивая слова, она перевела эту старую рыбацкую песню: о певучем тумане — хорошем товарище, с которым не чувствуешь себя одиноко. Он быстро закрывает берег, и быстрее исчезает грусть прощания. У девушки, что провожает тебя, мокрое лицо, считай, что она плакала, хотя ты знаешь, что того, кто уходит в море, быстро забывают. Позади уже ничего не видно, но ты можешь уверять себя, что она все еще стоит там, на дюнах.
Мы сели на пляжную скамейку.
— Как вас звать? — спросил я.
— Лаума.
— Красивое имя, — похвалил я и подумал о том, что имя и впрямь красивое.
Она работала учительницей, отец ее был моряк. Он основал здешний рыбацкий колхоз, один из первых колхозов в Прибалтике. Два года назад отец умер. Она осталась одна с матерью. Больше мне ничего не удалось выспросить, — она твердо заговорила о другом и опять стала рассказывать об этом тумане. По старым приметам, он предвещает раннюю весну. В такие теплые моросистые туманы рыбаки охотно выходят в море. Рыба поднимается наверх и хорошо ловится. Туман тянется неширокой полосой вдоль побережья, дальше в море чисто и тихо. Но этот добрый певучий туман может перейти в черный. Тогда становится душно, днем в трех шагах ничего не видно, птицы улетают, и на всем побережье непрерывно бьют колокола…
Я не заметил, когда она замолчала. Мне хотелось рассказать ей тоже что-нибудь красивое, но я ничего не мог вспомнить. Всякие анекдоты и смешные истории, которые я обычно рассказывал в таких случаях, почему-то казались мне сейчас скучными. Я снял перчатку, взял ее руку. Кончики ее пальцев с гладкими, по-детски коротко обстриженными ногтями были холодные. Она осторожно высвободила руку. Темнота мешала разобрать выражение ее глаз. «Сейчас надо ее поцеловать», — подумал я. Я наклонился к ее лицу, обнял ее за плечи.
— Ой, не надо, — она мягко отодвинулась. Я так и ожидал, что сперва она отстранится. Моя рука все еще лежала на ее плече, я мог притянуть Лауму к себе и быстро поцеловать. Ни одна женщина всерьез не обидится за это. Вместо этого я снял руку с ее плеча и обрадовался, услышав ее легкий довольный вздох.
— Вот что, Лаума, я теперь сам найду дорогу, а вы идите, не стоит вам мерзнуть здесь, — сам не знаю почему, я говорил грубо, почти сердито.
— Хорошо, — сказала она тихо.
Она встала, пошла вдоль берега.
Я сидел, закрыв лицо руками.
Последний раз это произошло давно, совсем давно, когда я вот так же не решился поцеловать одну девушку, мне казалось, куда прекрасней сидеть с ней рядом и смотреть на нее. Все остальные первые поцелуи, сколько их было — случайных, торопливых, веселых, — все они забылись, а вот тот вечер, когда я не поцеловал, — помнился. Я думал о том, что давно мне не было грустно вот так, без причины, от ожидания чего-то необычного и от того, что этого необычного не будет, от того, что завтра я не услышу ни моря, ни этого звенящего тумана.
Шипение волны и запах прелых водорослей упорно напоминали мне что-то, но я не мог вспомнить что. И не хотел.
Я распрямился и вздрогнул. Лаума сидела на краю скамейки и смотрела на меня.
— Вы здесь? — я почти испугался.
— Что это с вами?
— А я думал, вы ушли.
Она молчала.
— Простите меня, пожалуйста, — сказал я.
— Ничего, ничего.
— Пойдемте, я провожу вас.
Она жила неподалеку, в крохотном домике между дюнами. С улицы дом был огорожен низкой решеткой, позеленевшей от плесени. Я вдруг увидел, что яркая зелень плесени покрывала голые кусты сирени, взбиралась по стволам лип, и не понял, почему я этого не замечал до сих пор. Лаума улыбаясь показала мне в сторону молодых сосен, и я услыхал, как звучно чмокали капли, словно кто-то целовался в темноте. В железной калитке поблескивал медной оправой штурвал, накрепко вделанный, настоящий корабельный штурвал, с обтертыми рукоятками, с массивной ступицей. После школы я мечтал поступить в кораблестроительный институт, но туда был большой конкурс, и я пошел в радиотехникум. Я не любил вспоминать об этом. Еще на берегу это неясное воспоминание тревожило меня, а сейчас оно словно уставилось в глаза. Чужой и тягостной показалась вся моя работа, все эти трасляционные узлы, схемы, выбор трассы для линий… Стиснув зубы, я поглаживал разбухшее дерево штурвала.
— Это отец, когда вышел в отставку, — пояснила Лаума.
Ее обращение со мной в чем-то изменилось. Она держалась свободнее и доверчивее. На кирке забили часы. Мы молча считали удары. Одиннадцать.
— Вы так и не поужинали, — сказала Лаума. — Хотите, поужинайте со мной. Правда, у меня ничего такого нет, но лучше, чем голодным ложиться.
Где-то про себя я усмехнулся — все идет как по нотам. Стоило ли разводить меланхолию, мечтать, сомневаться? Все-таки все бабы одинаковы.
— Может, прихватить чего-нибудь в буфете? — спросил я, имея в виду водку.
Лаума, очевидно, не поняла и фыркнула с чисто женским презрением к буфетным бутербродам и винегретам.
Мебели было мало, и комната выглядела просторной. Широкое окно в частом деревянном переплете выходило на море. На полу, на этажерках, подвешенных к низкому тесовому потолку, стояли цветы. Мясистые кактусы, столетники, белые, вишнево-красные бегонии и цветы, названия которых я не знал. Некрашеную полку плотно заполняли растрепанные книги, но книг было немного, и мне это понравилось.
Я терпеть не могу ученых женщин. Лаума разделась и повесила мое пальто на плечики возле кафельной печки. Без пальто и платочка она выглядела еще моложе. Сиреневый свитер туго обтягивал ее острые, легкие груди. Мы разговаривали тихо, мать ее уже спала в соседней комнате.
Лаума убрала с письменного стола тетради, положила салфетку, принесла черный хлеб, масло, тарелочку с копченой салакой. Даже я в своей холостяцкой комнате в Москве мог бы накрыть стол пошикарнее. Но Лаума нисколько не смущалась — очевидно, для нее такой ужин был обычным. Я основательно продрог и, обжигаясь, пил чай из щербатой чашки. Я бы никаких денег не пожалел сейчас за пол-литра столичной. Да и для контакта водка — вещь незаменимая. Я разглядывал Лауму, представляя себе, как в Москве я повел бы ее куда-нибудь в «Арагву» или «Метрополь». Я мысленно наслаждался восхищением этой провинциалки, попавшей из своей дыры в сверкающий хрусталем зал: официант в черном костюме подает какой-нибудь жульен в маленьких кастрюлечках, играет оркестр, на столе накрахмаленные салфетки, коньяк, икра…
Лаума была в Москве один раз, всего четыре дня, с экскурсией. Я решил заставить ее позавидовать моей московской жизни. Я начал рассказывать ей про одну из наших вечеринок у Юрки, сына известного артиста. Наклонясь к мохнатому цветку, Лаума отщипывала сухие листья. Лица ее мне не было видно — только шея и маленькое ухо с пушистой мочкой, на которой темнел давний прокол. Удивительное дело, эта остроумная история, которую я всегда так здорово рассказывал и после которой получался разговор об отношениях между мужчиной и женщиной, о том, как, не раздумывая над будущим, следует пользоваться жизнью, эта история сейчас определенно не звучала. Как будто испортился инструмент, разладилась настройка. И странно, как только я это почувствовал, Лаума сказала:
— Хотите, я вам покажу лягушку?
Она вытащила узловатый, обточенный морем и песком корень, вправду напоминавший большую лягушку. У Лаумы была целая коллекция таких корней: танцовщица, двухголовый слон, голова какого-то старикана. Она собирала их на отмелях со своими учениками для районной выставки. Сидя на корточках перед ящиком, мы перебирали эти деревянные корни, и она даже не вспомнила о неоконченной истории.
«Разыгрывает из себя девочку», — подумал я.
Я взял ящик и отнес его на кушетку. Лаума села рядом.
Я отодвинул ящик, крепко обнял Лауму, положил ей руку на грудь. Она вздрогнула.
— Не надо, — очень спокойно и устало сказала она.
— Почему? — я стал говорить, какая она красивая и как она мне нравится.
Она рассмеялась, но закусила губу и спросила разочарованно:
— Зачем вам это?
Не слушая меня, она отвела мою руку.
— Зачем? Этого совсем не нужно, — она сказала это отрезвляюще серьезно. В голосе ее была просьба и обидное утешение. Она встала, одернула свитер и отошла к окну. Я понимал, что это еще ничего не значит, надо подняться, снова обнять ее, она, наверное, этого хочет и ждет. Я встал, погасил настольную лампу и подошел к окну. Мы стояли рядом. Мое плечо слегка касалось ее плеча. Я слышал, как она дышит, и когда грудь ее опадала, рука ее, лежавшая на подоконнике, касалась моей руки. Я стоял неподвижно, ожидая этого прикосновения, и вдруг почувствовал, что больше мне ничего не нужно. Весь я сейчас как будто переселился в этот кусочек плеча, в эту полоску руки.