Без покаяния - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А люди голодные. Кинулись на захват выбирать стручки, они уже восковые были. Суют их горстями в рот вместе с травой. До драки дело, поскольку теснота. А трава-то высокая, и у Балухтина глаз косой, на шахте при отпале выбило. Левым-то он, значит, хорошо видел вешку, а справа — не совсем. Потому и вылез на полкорпуса за невидимую черту.
А угловому стрелку все это хорошо видно. Он, может, думал, что Косой на рывок кинулся!
Короче, срезал его стрелок со спокойного прицела из винтовки образца 1930 года. Винтовочка-то проверенная, хорошо ее пристреляли тогда, хотя и войны не было. По своим лупили, будто так и надо… Ну вот. Как стоял Косой на четвереньках, так и припал к земле, даже не вякнул.
Догадался б, ишак, на спину в зону завалиться, посадили бы стрелка за превышение службы. А тут — явно! Промерили рулеткой — точно, на полкорпуса плечьми и глупой головой вылез за зону. Стрелку — благодарность в личное дело и двойную кашу в обед за бдительность. А стрелки — они тоже теперь голодные, иных старичков, мобилизованных из местного коми-народа, на сторожевые вышки офицеры под зад подсаживают: силенок не хватает у них влазить на голубятню к исполнению обязанностей. Да и сидеть там в мороз — тоже не сладко, не одну хоровую песню вспомнишь, клацая зубами. Эх, горемыки!
В общем, как хлопнули Балухтина, с тех пор и началось! Чуть что — стрелки затвором работают, и помкомвзвода Белобородов в дубленой белой шубе совсем озверел. У него по военному времени — права…
Ленька зябко поежился, запахнул поплотнее бушлат, охватив левой рукой живот, как беременная баба, и вздохнул.
Он явственно представил, что было на вахте потом, когда Микола Драшпуль тащил его в кондей.
Помкомвзвода Белобородов, пересчитав и ошмонав бригады, вывел тех двух за зону.
— На работу идете?
Слова крутые, понятные, главное — справедливые. А куда тем на работу? У них животы приросли к позвонкам, как у гончих собак, все поджилки от мороза свело. И на работе у бригадира — дрын. Но помкомвзоду на это наплевать, его дело — вывод на работу по инструкции, утвержденной, может, самим Лаврентием Павловичем. А может, и повыше…
Команда:
— Рочев, Ульныров, ружья на изготовку!
Два стрелка вышли вперед.
— Еще раз по-хорошему спрашиваю: на работу идете? — дважды и трижды вопрошает Белобородов.
У него чугунное, худое лицо с выпирающими скулами, брови черные, а череп вроде как надвинут на глаза. Он весь натянут струной, как вохровская ищейка на поводке. Ему смертельно надоела эта оборванная, грязная толпа, что каждое утро, невзирая на дождь и сатанинский мороз, с ударом по рельсу вываливается из зоны под его ответственность. (Хотя, правду сказать, именно эта толпа и хранит его жизнь в тылу, вдали от настоящей стрельбы.) Среди заключенных — половина жуликов: это базарные и квартирные воры, мелкие фармазоны, по статьям уголовного кодекса и формулировкам Особого совещания — СОЭ и СВЭ (ну, понять просто: социально опасный либо социально вредный элемент), либо БОМЖ — без определенного места жительства… Другая половина еще страшней — контрики разных мастей: от простого болтуна (58–10) до закоренелого фракционера (КРТД), а то еще и шпионы, за нелегальный переход границы! С этими надо особо ушки держать востро, а то и на передовую загремишь! Бывали случаи.
И самое большое зло — отказчики. Отказчиков не должно быть по инструкции, так как неспособность к работе есть саботаж, а саботаж имеет свою статью — 58–14 и нежелателен вообще.
Вот они стоят перед ним двое — закутанные в тряпье, с бледными, равнодушными лицами, в каком-то молчаливом остервенении: мол, дело твое, помкомвзвод, но нам, если правду сказать, и жить как-то не хочется… Не люди, а дерьмо собачье! Не тронь их, так завтра и другие откажутся выходить на трассу. И — в назидание другим:
— По врагам народа! Саботажникам! Пособникам германского фашизма — огонь!
И — кранты.
Стрелки, конечно, живые люди, у них даже семьи в соседних деревушках есть, дети и внуки, но ведь не стрелять никак нельзя, потому как — команда. Конь или кобыла, а команда была, за все начальство отвечает.
Время теперь военное, зима, февраль. Немец — на Волге, и куда он дальше завернет, никто не знает, поскольку с прошлого года, с нашего отступления, ни газет, ни радио в зоне не положено. В зоне положено знать, что нужно строить тракт оборонного значения, долбить мерзлую глину в кюветах и выемках, брать ее из-под клина и кувалды, без всяких механизмов, на одной живой силе…
Насчет оборонного значения — это всегда так говорят. Только не первую уж дорожку Ленька строит, и все их на половине бросали, вечно что-нибудь не так. То геологи умные, в больших очках, не тот квадрат отбили, то месторождение в сторону ушло, то подъем оказался велик, без аммонала скалу не возьмешь… А вкалывать надо ради вкалывания, чтобы посторонних мыслей не копить в башке…
Стоит у тракта лагерный пункт № 35, закопавшись в снег, а вокруг — тайга, немереная, нехоженая! Черная тайга ощетинилась вокруг зоны и на тысячи километров вокруг… Крайний Север либо районы, приравненные к Крайнему Северу, — не один ли хрен? До Бога высоко, до Москвы далеко! Да и черта ли в ней, в Москве? Там, в Спасской башне со звездой, за семью замками сидит Отец Родной, курит трубку и думает думу. А вокруг него все дружки-товарищи: Лаврентий, Лазарь, Веня, Беня и Бенина мама — все веселые, все кудрявые под дикалоном и все сочиняют народные песни и поют их по радио. Про Волгу-Волгу и Цирк! Мол, «что мечталось и хотелось — все сбывается, прямо к солнцу наша радость подымается!..». Но слушать их тошно, гадов подколодных!
Короче, густо кадили — святых задымили…
Если разобраться, так и самого Отца Родного тоже бы пожалеть надо. Больно уж компания подлая. Было дело, чего-то Ленин им не угодил — сразу шпокнули отравленными пулями… Вот и сидит Он теперь в этой башне, вроде как под строгим режимом и при тройном оцеплении. И чего завтра они ему посоветуют, какой новый Беломорканал рыть мужицкой лопатой при голодном брюхе — никто знать не может.
Короче, хорошего ждать не приходится. Мать, еще когда живая была в ссылке, так говорила: «Хитро, мол, сколотили ведро: клепки под лавку, а обручи в печь — и не будет течь!» Ловкачи. То же самое, учат с-под нагану портки через голову надевать, а того, кто не хочет, — в кутузку. После этого сидят и ждут, что на обухе жито взойдет. Смех! Но, по правде, и грех…
А Гришка Михайлин — человек, хотя и на сучьей должности! Он Леньку намеренно вывел из строя, пока помкомвзвод шмон делал и не успел разобраться, сколько на самом деле отказчиков. Заметил бы — и хана!
Жив…
Но завтра как быть? Снова на тракт? А силы откуда взять? Каждому чудаку ясно: покуль нога ногу минует — ладно. А когда они заплетаются?
Силы нету у Леньки — брянского волка, кончилась, иначе он и не попал бы в первую камеру, не замерзал тут.
По серой со щербинами бетонной стене катились, поблескивая в электрическом свете, мелкие холодные слезинки…
2
В полдень комендант Драшпуль принес штрафной паек — триста граммов хлеба и котелок баланды: одноразовое питание по самому низшему, «первому котлу», или, как сказал знакомый поляк-дневальный: «Перший котел, една вода…»
В хлебной пайке с ладонь величиной торчала лучинка, а довеска не было.
— Схавали? — скосился Ленька на Драшпуля.
— Шо-о? — рыкнул в обиде Драшпуль, — Вытряхну, кажу, с бушлату! — И хрюкнул уже из-за двери: — Тро-суток без вывода!
Ленька обрадовался. Вообще-то без вывода — это хана. Горячее — раз в три дня. Лучше бы с выводом и горячей баландой. Но это — если силы есть. А так уж лучше в кондее загорать. Один черт, норму не вытянешь ни в карьере, ни на трассе. А тут хоть ветру нету, и толкать не будут, и дрыном припугивать. Может, переведут в другую камеру. В первой никто больше суток не выдерживал.
На душе полегчало. Ленька не видя вылакал баланду через край, а хлеб положил на высокий, закуржавленный инеем подоконник и, не спуская с него глаз, начал пританцовывать и вполголоса петь.
Нет, не от полноты чувств, а чтобы согреться и оттянуть сладостные мгновения. Хлеб-то он проглотит в один огляд, терпения нет. А так — горбушка перед глазами, нетронутая. И морозом ее прихватит на подоконнике, тогда жевать слаще и подольше. Хоть поглядеть на него, на этот крылатый ломтик…
Сбацал Ленька на цементном полу припляс «Гоп со смыком!», спел вполголоса бодрую рабочую молитву: «Я сын подпольщика, рабочего партийца, отец любил меня, и я им дорожил! Но увели его под шпалером, кормильца…» Потом усмехнулся чему-то и начал тянуть на слезливый мотив шутейную: «Не губите молодость, ребятушки…»
Короче, пел Ленька про свою нынешнюю жизнь и потому не мог забыть и страдания про горбушку:
Из каптерки пайка показалася,Не поверил я своим глазам:Шла она, к довеску прижималася,А с довеском было —Триста грамм!
Тонко чувствовал он эту песенку и человека понимал, который сочинил ее. Ведь вот до чего ушлый народ пошел: слова — со слезой, а на самом-то деле смеются эти слова. Вроде как у того хитрого юлдаша: «Мало-малом ошибкам давал, заместо ура караул кричал!..»