Чудо, сотворенное сорокой - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он прибавил проникновенным голосом, крепко держа лиможца за полу и указывая на кружевницу:
– Мессир, дайте шесть су этой достойной женщине. Пусть сходит и купит нам вина, – она знает тут одно хорошее местечко.
Лиможский дворянин, человек простодушный, дал себя увести, и Флоран Гильом поужинал добрым куском гусятины, косточки же унес с собой для госпожи Изабо, проживавшей вместе с ним под самыми стропилами колокольни. Изабо была сорока, и принадлежала она Жану Мань, звонарю.
Вернувшись ночью, он нашел ее на обычном месте – на балке, где она всегда спала возле небольшой щели в стене, служившей ей кладовой, куда она прятала орехи, зернышки плодов, миндаль и буковые желуди. Услышав его шаги, она проснулась и захлопала крыльями, а Флоран Гильом ласково поздоровался с нею и произнес такое учтивое приветствие:
– О сорока, богомолка-стрекотунья, госпожа затворница, белобокая черница, поднебесная схимница, аббатиса колокольная, церковная жительница, птаха монастырская, радуйся!
И, подав ей гусиные косточки, опрятно завернутые в капустный лист, прибавил:
– Госпожа, дозвольте предложить вам объедки доброго ужина, которым накормил меня некий лиможский дворянин. Правда, все лиможцы – репоеды, но этого я все же убедил, что анисский гусь лучше лиможской репы.
Все следующие дни до самого воскресенья Флорану Гильому не попадались больше ни его лиможец, ни другие щедрые богомольцы при деньгах, и он постился a solis ortu usque ad occasum[2]. Кружевнице Маргарите пришлось поневоле следовать его примеру. И это было очень кстати, потому что шла страстная неделя.
II
Так вот, в день святой пасхи именитый горожанин Жаке Кокдуйль стоял у себя дома возле окна и сквозь щель между ставнями смотрел на бесчисленных паломников, поднимавшихся по крутой улице. Они шли умиротворенные полученным отпущением, и вид их преисполнял Кокдуйля все большим благоговением перед Черной богоматерью. Ибо он считал, что раз к ней стекается такое множество почитателей, значит она весьма могущественна. Он же был стар и мог уповать только на милосердие божие. К тому же он все чаще сомневался в спасении души своей, ибо помнил, что ему нередко случалось безжалостно пускать по миру вдов и сирот. А совсем недавно он отнял у Флорана Гильома его писцовое заведение, что под статуей пречистой девы.
Жаке Кокдуйль ссужал деньгами под заклад и за хорошие проценты. Это, однако, не означало, что он считал себя ростовщиком, ибо он был христианин, деньги же в рост, как известно, дают только евреи, да еще, пожалуй, ломбардцы и кагорцы. А Жаке Кокдуйль приращивал свое достояние совсем иначе, чем евреи. Он, к примеру, не говорил, подобно Иакову, Ефрему и Манассии:[3] «Я ссужу вас деньгами», но заявлял: «Я вложу деньги в вашу торговлю и дело», а это большая разница. Ибо ростовщичество и ссуды под проценты церковью запрещены, торговля же дозволена и узаконена. И все-таки при мысли о том, что он вверг множество христиан в нищету и отчаяние, Жаке Кокдуйль испытывал угрызения совести, особенно когда подумывал, что час суда божьего над ним уже близок.
И вот на святую пасху Кокдуйлю пришло в голову заручиться ко дню Страшного суда заступничеством пресвятой девы. Он решил, что она охотнее будет предстательствовать за него в судилище ее божественного сына, если он, Жаке, сделает ей хорошее подношение. С этим он направился к большому сундуку, где хранил свое золото, и, удостоверившись, что дверь в комнату крепко заперта, поднял крышку. Сундук был набит деньгами. Там лежали анжелоты, флорины, эстерлины, нобли, золотые кроны, салюдоры, экю с выбитым на них солнцем и разные другие христианские и сарацинские монеты. Вздыхая, Кокдуйль вытащил оттуда двенадцать золотых денье добротной чеканки и положил их на стол, уставленный и заваленный весами, напильниками, ножницами, разновесками и счетными книгами. Заперев сундук на три оборота ключа, он вернулся к столу, пересчитал свои денье один раз, затем второй раз и, глядя на них долгим и любовным взглядом, обратился к ним с такими ласковыми, учтивыми, приятными, вежливыми и любезными словами, что речь его походила скорее на небесную музыку, чем на человеческий язык.
– О мои овечки, – вздыхал жалостливый старец, – о мои дорогие ягнятки, мои прекрасные златорунные барашки!
И, беря их кончиками пальцев и столь почтительно, как если б то было тело господне, он положил монеты на весы и убедился, что они полного или почти полного веса, хотя их уже немного пообрезали[4] ломбардцы и евреи, через руки которых они прошли.
После этого он заговорил с ними еще нежнее прежнего:
– О милые барашки, мои сладкие ягняточки! Давайте-ка я вас чуточку постригу. Тихонько, тихонько, вам совсем не будет больно.
И, схватив большие ножницы, он осторожно принялся обрезать со всех сторон эти денье, как обычно поступал со всеми монетами, прежде чем расстаться с ними. Затем он бережно смел стружки в деревянную чашку, уже до половины наполненную крупицами золота. Он честно решил поднести двенадцать золотых ягнят пресвятой деве, но и на сей раз не смог отступить от своего обыкновения. Покончив с этим делом, он достал из шкафа, куда прятал заклады, голубой, шитый серебром кошелек, который не выкупила у него вовремя одна убогая, впавшая в нужду женщина. Он знал, что голубое с белым – цвета божьей матери.
Ни в этот день, ни на другой он больше ничего не предпринял. Однако в ночь с понедельника на вторник у него начались корчи, и ему приснилось, будто черти волокут его за ноги. Он истолковал этот сон как предостережение, которое ему посылают господь и пречистая дева, и, раздумывая об этом, целый день просидел дома, а когда стало смеркаться, отнес свое приношение Черной богоматери.
III
В тот же вторник, поздно вечером, Флоран Гильом, горько задумавшись, возвращался в свое открытое ветрам пристанище. Весь день он пропостился, хоть и не по своей воле, ибо полагал, что пост на святой неделе не к лицу доброму христианину. Перед тем как подняться на колокольню и лечь спать, он хотел усердно помолиться присноблаженной деве Пюисской. Она все еще находилась посреди церкви, на том самом месте, где была выставлена в великую пятницу, чтобы верующие могли ей поклониться. Маленькая и черная, в венце из драгоценных камней, в покрове, сверкающем золотом, самоцветами и жемчугом, она держала на коленях младенца, тоже совсем черного, головка которого выглядывала из-под ее покрова. Эту чудотворную статую Людовик Святой[5] получил в дар от султана египетского и самолично привез в Анисскую церковь.
Богомольцы уже разошлись. В храме было пусто и темно. У ног Черной богоматери, на столе, озаренном свечами, грудой лежали последние приношения верующих. Там были голова, сердца, руки, ноги, женские груди из серебра, золотая ладья, яйца, хлебы, орильякские сыры, а в деревянной чаше, полной денье, су и грошей, поблескивал серебряным шитьем маленький голубой кошелек. Подле стола в большом покойном кресле дремал священник – хранитель всех этих даяний.
Флоран Гильом преклонил колена перед святым изображением и в мыслях своих усердно вознес такую молитву:
«Владычица наша, если правда, что святой пророк Иеремия, узрев тебя духовными очами еще до того, как ты была зачата, вырезал из кедра, по подобию твоему, сие святое изображение, пред коим я стою на коленях; если правда, что потом царь Птолемей, прознав о чудесах, творимых твоим святым изображением, отнял его у священников иудейских, увез в Египет и, украсив самоцветами, поставил в храме рядом с идолами; если правда, что Навуходоносор, победитель египтян, в свой черед завладел им и скрыл его в своей сокровищнице, где его и нашли сарацины, когда взяли Вавилон; если правда, что султан возлюбил его превыше всего своего достояния и поклонялся ему по меньшей мере раз в день; если правда, что султан этот никогда бы не отдал его нашему святому королю Людовику, не сумей жена султана, родом сарацинка, чтившая, однако, рыцарскую доблесть, уговорить своего супруга подарить сие изображение лучшему и доблестнейшему из всех христианских рыцарей; наконец, если правда, – а я в это верю всем сердцем, – что сие изображение чудотворно, – то повели ему, владычица, сотворить еще одно чудо ради бедного писца, который не единожды переписывал хвалу тебе на велень требников. Он освятил свои грешные руки, когда, отменным почерком и раскрашивая киноварью заглавные буквы, выводил на утешение страждущим „Пятнадцать радостей девы Марии“ на родном французском языке и в стихах. Такое занятие угодно богу! Памятуя об этом, отпусти мне мои прегрешения, владычица! Ниспошли мне пропитание, отчего мне будет благо, а тебе – великая слава, ибо всякий, кто опытен в делах мирских, сочтет это немалым чудом. Нынче тебе поднесли золото, яйца, сыры и голубой кошелек с серебряным шитьем. Я не завидую этим дарам, ибо ты, владычица, достойна их и много больших. Я не прошу тебя даже вернуть мне то, чего лишил меня вор Жаке Кокдуйль, один из самых именитых людей в твоем городе Пюи. Нет! Я молю тебя лишь об одном: не дай мне погибнуть голодной смертью. И если ты даруешь мне эту милость, я напишу пространную и прекрасную историю твоего изображения, стоящего здесь во храме».