Адам вспоминает - Марта Шарлай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце его замедляется. Надо выпить лекарство. «Подожди, Ханна, я сейчас». Она надувает губы – думает, он не хочет выполнять её просьбу. Лекарства здесь, в тумбочке. Только бы дотянуться. Дотягивается. Вот и хорошо, вот и хорошо. Ложится на кровать, на свою половину. На их общую большую кровать, вросшую в этот дом, в этот пол. Они в этой кровати спят больше полувека, ночь за ночью. А сейчас Ханна и дни напролёт в кровати. Это теперь весь её мир. Кровать, телевизор и окно – сколько хватит обзора. Не больно-то много она там видит. Разве пару соседских окон да верхушки лип. Летом он распахивает окно, и сладкий запах влетает к ним в дом, и кружится голова, и Ханна говорит: «Пахнет макушкой ребёнка». Она уверяла, что головка их маленькой дочери пахнет в точности как липа. Неужели сейчас конец? И даже дочери не сказать – телефон слишком далеко. Нельзя. Нужно дождаться лета. Данута сказала – решено, этим летом их увезёт. Он всё возражал: тут всё – огород, и квартира, в которой они с Ханной столько лет… И вообще, там чужбина. И язык чужой, и люди другие… Но теперь нет, он не отказывается. Теперь он боится – как внезапно достанет его смерть, налетит, сцапает… Что будет с Ханной?
«Эй, бес! Ты что, спишь?» Она смотрит на него глазами, полными слёз, он не видит, но чувствует. «Нет, Ханя», – хотел бы он сказать, но язык не слушается. Тогда он качает головой. А потом чувствует, как она проводит рукой – дотянулась – по его лбу, глазам, щеке. «Не надо, – говорит. – Не надо. Побудь ещё со мной. Все умерли. Я одна. Не оставляй, бес. Говори…» И вдруг: «У меня есть муж. Адам. Адамек. Он есть, точно тебе говорю. Я скучаю о нём. Слышишь, бес?» И она плачет. И сердце останавливается. Он не чует ударов. Пошевелиться не может. Не своими губами – свои никогда не знали этих слов – он произносит: «Отче наш, иже еси на небесех…»
Он не учил молитв, не ходил в церковь. Его мать, проклятая своими родителями за любовь к чужаку, если и питала любовь к Богу, то никогда этого не показывала. Она не говорила на Бога ни дурного слова, ни доброго. Его мать, в широченной льняной юбке и воздушной белой кофте, согнутая над полем, пахнущая этим полем, парным воздухом, травой и женским телом. Выпрыгнув когда-то из муслинового платья, предназначенного дочери торгаша, бывшей на выданье, она влезла в эту юбку и, кажется, не снимала её до последнего дня. Она не стеснялась своей природы, краснела не от робости, но от работы или простой радости, так что полная грудь её, не скованная ничем: ни лишними одеждами, ни лишними заботами, кроме самых насущных, всегда колыхалась под просторной кофтой. И не однажды он замечал, как естественная мать его отходила в сторонку от возделываемой грядки, чтобы присесть, справляя нужду, даже не собирая вверх юбки, и тут же вернуться к оставленному на секунду делу.
Её родителей – своих бабушку и дедушку – Адам так никогда и не увидел. Когда он спрашивал о них, мать отвечала: «О, они так далеко, нам ни за что туда не добраться». Это потом уже он узнал, что мать его гнали со страшными словами из дому за связь с бедняком, его отцом.
Но сейчас, читая «Отче наш», он всё же вспоминает своё крещение. И треск свечей, и хриплый голос священника сквозь густую курчавую бороду, его облачение, строгий взгляд. Он, Адамек, тогда плакал, точно его не крестили, а бесов из него гнали. И когда поп срезал с его головы клок, как положено по обряду, он зарыдал уже во весь голос. Таинство было долгим, помещение – душным и тесным, голос священника – чужим, неприятным, взор – слишком неласковым.
Что должно было открыться трёхлетнему младенцу?.. То ли что мать его, желая снять родительское проклятье, отдала своего первенца православному Богу, потому что именем католической церкви позорили её и всё её будущее потомство?.. Добрый Бог (она, должно быть, надеялась, что здешний Бог добрее) должен был всех их простить и принять на другой земле, сотворив им спокойное житьё.
Адамек прервал рыдание, когда голубка села на окно, стала топтаться, наклоняя голову то так, то эдак. Он ткнул в неё пальцем и сказал: «Отче наш». Его крёстная, женщина, к которой он не успел ещё привыкнуть, хотя она и держала его на руках не в первый раз, улыбнулась и ответила: «Нет, Святой Дух». С тех пор Адамек называл всех голубей святыми духами. «Духи, духи!» – кричал он, гоняясь за сизыми птицами по двору. Мать не стала разоблачать этого заблуждения и только посмеивалась над безыскусным восторгом своего мальчика.
А там, в домовой церкви, когда он увидел белую голубку за окном, он своим детским сознанием дошёл, что вся эта мука в душной комнате, на руках чужой женщины, все эти шептанья над ним, троекратное купание в огромном эмалированном тазу, были не зря – вот его награда. Голубка смотрела на Адамека совсем иначе, чем поп в чёрном облачении. И тогда он перестал скорбеть и стал радоваться.
Ханна стала шипеть зло: «А ну пошла, вон пошла…» Он чувствовал, как она разгоняет воздух руками. Если бы он мог, то хотел бы сейчас улыбнуться – Ханна отгоняла от него смерть. Её подёрнувшийся дымкой разум сохранил верность приметам. Она всегда ненавидела птиц, садящихся на окно. «Эти твари несут вести о смерти», – говорила она. Из-за окна доносилось хлопанье крыльев – бедолаги пытались примоститься на карнизе. Он проговорил с трудом, стараясь звучать отчётливо: «Ханя, я не сплю». Но её внимание было занято. Она злилась, шипела и, словно развинченная механическая игрушка, делала движения невпопад.
«Ханя… – Он поднялся с усилием, помогая себе её именем. – Ничего. Это ничего. Всё обошлось, и слава Богу». Не сегодня ему умирать – ещё чего, в её день рождения, в её юбилей. Первым делом он прогнал голубку и распахнул окно, пуская октябрьский воздух. «Я ненадолго открою окно», – сказал он. Ханна не ответила. О своём желании погулять она, должно быть, уже забыла и теперь унеслась в другие фантазии, уставясь немигающим взглядом на экран, где герои мыльной оперы по обыкновению кричали и всплёскивали руками.
Когда-то она смотрела эти мыльные оперы с упоением. Утром – новая серия, вечером – повтор. Повтор – обязательно. Особенно если серия была интересной. Он смотрел вместе с ней, в душе дивясь тому, почему её, столько всего пережившую, притягивают эти глупые героини, с глупыми разговорами, ненатуральными интонациями, лживыми взглядами. Но он тоже смотрел. Терпел и всплёскивания руками, и бесконечные междометия. Запоминал усердно все мексиканские имена – Ханна время от времени спрашивала у него, кто есть кто и чего хочет, чего замышляет. Словно Адам знал всё и больше. Она сидела в кресле, совсем близко к телевизору, он на диване. Иногда он подставлял стул к креслу, усаживался поближе к ней. В особенно благостном расположении духа она предлагала ему кресло, и он не мог позволить себе не принять этот жест любви. Она спрашивала: «Что он делает? Зачем она так поступила?» И он комментировал в меру возможностей и терпения. В последнее время она почти не смотрела на экран, но то и дело спрашивала, что там происходит. Будто слепая. Внутренне он негодовал, но держался изо всех сил, а потом всё-таки срывался: «Как ты узнаешь, что там происходит, если не будешь внимательно и молча смотреть?» Она обижалась, обзывала его поганым бесом, молчала весь оставшийся день.
Он подумал, с каким наслаждением посмолил бы сейчас на балконе (она говорила: «Смалишь и смалишь, никакого продыху нет!»). Но когда доктор категорически запретил ему курить, пригрозив, что в противном случае жить ему не больше двух лет, он бросил. Полвека не мог бросить, а тут докурил последнюю самокрутку и запретил себе мечтать о следующей. Смотрел на Ханну и думал о том, что с ней будет, приключись с ним смерть.
Адам ощутил запах табака-самосада. Ноздри приятно защекотало. Он не перестал его выращивать – хорошее средство против жуков на капусте. Да и вообще. Ему нравилось, как растёт табак. Ханна, конечно, предпочитала помидоры и клубнику. Она рассматривала красные сочные ягоды, нежила их в руках, говорила: «Красивые, как на картине». Ханна ела ягоды со сметаной, но немного. Помидоры – с сахаром. Ой, как же она всегда обожала их. Разные – бычье сердце, дамские пальчики. Да, особенно дамские пальчики. А как готовила малосольные огурцы! Ни у кого он лучше не ел. Теперь приходилось засаливать самому.
Огород Ханна не любила – работать на нём. Зато радовалась, как ребёнок, сбору урожая. Тогда она ждала мужа с нетерпением. Он притаскивал полные сумки, она разбирала, любуясь плодами его труда, вскрикивала, что какая-нибудь Дикая Роза: «Ай, Адамек, смотри ж ты, какая красота!» А он усталый, потный, ему не до восторгов. Оставлял в коридоре велосипед, шёл в ванную и приводил себя в порядок, пока она раскладывала овощи, зелень, вдыхала летние ароматы, надкусывала красный помидор, потом огурец – приходила в ещё большее воодушевление от сочного хруста. И счастье заливало её волной свежести. У этого счастья был особенно выражен запах укропа. Она нюхала охапку, словно букет цветов, и не могла пресытиться. Потом они вместе решали, что делать со всем огородным добром. Закатывали на зиму, делали салаты, щавелевый холодник, ели так, с солью, с сахаром, с горячей бульбой, с кефиром.