Белый конь - Валентин Соболев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну давай, давай! Эх, милаи!
Степаныч поправляет свой мятый картуз, грозно машет кнутом в воздухе.
Впереди, справа, слева, сзади бредут коровы. Сколько их — не сосчитать. За ними шагают люди. Пастухи и доярки. Конюхи и зоотехники. Мы все дальше и дальше уходим от той страшно заманчивой черты, имя которой — фронт.
— Кончай работу! — гремит боцман.
Очнувшись от воспоминаний, я вижу, что солнышко остановилось у горизонта — вот-вот окунет накаленную докрасна нижнюю краюху в воду. Вечер. Вечером тихо на Черном море. Лишь ухает в глубине судовая машина и шипит розоватый след волны за кормой. Пахнет сеном, солью, йодом.
Спать в каюте не хочется. Иду к бричкам, где негромко переговариваются солдаты. Наступает ночь. В тишине хрумкают сеном молчаливые кони. Они изредка звякают уздечками — и снова тишина. Забираюсь на сено, в телегу, ложусь на спину. Соломинка щекочет лицо. Открываю глаза. Надо мной мигающие звезды. Яркая Вега, красноватые Близнецы, скромная Полярная звезда. И сто, и тысячу лет вот так подмигивали они и шептались. Да-да, я слышу: звезды чуть слышно заговорили меж собой. Э-э нет, то зашептались солдаты.
— Мать родная, как домой хочется…
— Очень. Побыстрее бы…
— Слышь, а слышь? Говорю: Насть, а Насть? А если не вернусь с войны-то? Что тогда? Как будешь? «Не страшись, милый, — отвечает. — Ты везучий, возвернешься». Хорошо оно так. Только вон Ваня Хрящев, Федя Иванов, Боря Лохматый, все мои дружки — где они? Бабы ихние похоронки получили… А моя целует, целует… «Не страшись, милый, ждать буду. Знаю, знаю. Никуда не деться — от любви дети бывают. Знаю, знаю. Что ж, ежели не возвернешься, сына выращу хорошим, как добрую память…» Сколько время прошло, а ее жаркий шепот помню. Смелая у меня Настя. Смелая и добрая. Слышь, друг? Эх, заснул солдат… Домой надо, эх как надо…
— Ну, а я, если демобилизуют, — раздался откуда-то свистящий говорок, — домой не сразу.
— Чудной, куда подашься?
— На перевалы. Под Туапсе.
— Что, воевал там?
— Дружков схоронил. Поглядеть надо. Потом и домой…
Говорят потихоньку солдаты. Им повезло — возвращаются живыми. Их мысли устремлены к одному — домой! Но о чем шепчутся вон те далекие звезды? Наверное, по-своему радуются, увидев выплывшую из крохотного облачка Луну. Я вновь закрываю глаза.
Вахтенный матрос отбил склянки. Я почувствовал, как кто-то склонился надо мной:
— Моряк-то спит…
Другой — добрый-добрый — голос ответил:
— Днем видал как малярничал! Умаялся…
Я снова смотрю на звезды. После учебы в мореходке многие созвездия мне известны: Близнецы, Кассиопея, Лира… Смотрю и думаю: может, вон та малюсенькая, неизвестная мне звездочка давно погасла, а я, счастливчик, различаю ее свет и любуюсь ее робким мерцанием. Может быть, я последний человек, увидевший последний раз слабый сигнал далекой звезды? Вдруг будущей ночью она возьмет и погаснет?
Вокруг тишина и темень.
— Не знаю, как ты, а вот я, когда бои закончились, испугался тишины, — проговорил все тот же добрый голос. — Знаешь, ночью проснусь и не могу заснуть тихо. Странно и непонятно. Четыре года гудело. То артподготовка, то пулеметы, то мины, то танки. А тут тишина… Аж в ушах ломит от нее. Тишина, тишина. А ты ждешь — вот саданет, вот жахнет! Нет, тишина-таки, как сейчас. Только волна шебуршит.
Я перевернулся на бок и стукнулся пяткой о край повозки, и опять мне вспомнился Степаныч.
— Што, дружок, болит? — на ночлеге сочувствовал мне старик. — Не умеешь портянки наворачивать, а надо. Ничего, утром у меня обучение пройдешь, а днем немного посидишь на передке и покомандуешь лошадками.
На рассвете я проснулся, и меня поразило поле. Оно изменилось. Высокие скирды сена исчезли. Помню, удивился: «Ну и ну! Неужели за ночь все три громадные скирды наши лошади и коровы съели?» Все может быть. Вон какая отара превеликая, и все жуют.
Утром лошадей запрягали в брички, овец сгоняли в гурт, доярки торопливо сдаивали коров — иначе им не выдержать перехода. Молоко тонкими струйками текло на землю. Степаныч ловко завернул мои ноги в портянки, я надел сапоги, и мы снова двинулись на восток…
Полоса дождей закончилась, дороги высохли, степь пахла чабрецом и полынью — идти стало веселей. Да вот беда — в сухой степи не было воды. От этого особенно страдали лошади. Как-то Степаныч подвел Белого к мутному ручью, конь фыркнул и пить не стал. Другие кони тоже отвернулись.
— Интеллигенция, — проворчал Степаныч. — Черт с вами, мучайтесь! — И повел лошадей запрягать.
К вечеру наша повозка подъехала к берегу речушки. Вода в ней казалась желтой и грязной, но Белый, фыркнув, стал сквозь зубы медленно цедить долгожданную влагу. Зафыркали другие лошади. Перегоняя друг друга, короны тоже двинулись на водопой. К речке с ведром нерешительно подошла женщина.
— Набирай воды, набирай! Эту кипятить не надо! — прикрикнул Степаныч. — Раз лошадь пьет, значит, и человеку можно…
На дневных переходах среди полей особенно сильно мучила жажда. Пить хочется губами, деснами, языком, пересохшей глоткой. Жажда растет. Влаги, влаги требуют мышцы, нервы, кожа. Иссушающий огонь во рту. Кажется, что и мозг высыхает. Хочется, нестерпимо хочется смочить пересохшие губы. Все существо твое кричит: воды, воды, воды! И если на пути встречался ручей, это было великим счастьем.
Ничего, что лошади такую воду не пьют.
Ничего, что она грязная.
Ничего, что попахивает. Набираем ее, рыжую, в чайники, кастрюли, ведра, разводим костер, кипятим. От кипятка тянет полынью, щавелем, одуванчиками — всеми степными запахами. Даже полпачки грузинского чая не в силах заглушить въедливый дух донской степи.
Что важнее для человека, хлеб или вода? Без хлеба пропадешь, и без воды — тоже. И не всякая вода благо. Вон сколько ее плещется за бортом — огромное Черное море! А толку? Горькая она, соленая. Пить нельзя. Кипяти, не кипяти — все равно солоно. Попробуешь — тьфу, какая противная! Скулы выворачивает… На стоянках наш «Пинск» берет пресную воду с берега — для котлов, для питья, для стирки, для бани. Сотни тонн берем. И опять же не в каждом порту. Вот в Батуми вода из горных источников. Старший механик веселый ходит: «Водичка мягкая — высший класс!» Его радость понятна. Котлам, снабжающим главную машину паром, нужна такая вода, чтобы она не давала накипи. Иначе котлы долго не протянут — чистить придется. Операция, прямо скажу, не из приятных. Кочегары, забравшись внутрь котла, металлическими скребками сдирают накипь вручную. Дышать тяжело, пыль, грязь… Часто чистить накладно. Вот почему в Мариуполе, например, пароходы никогда не берут воды — жесткая. Говорят, она запросто выводит котлы из строя…
Я прислушиваюсь. Солдаты все не умолкают. Не до сна им.
— Дороги у них ровные, — доносится до меня тот же свистящий голосок. — Асфальт или там камень. Не едешь — катишься, как по льду, с ветерком. А у нас? Эх, дороги! Колдобины, грязь коню по брюхо. У них — другое. Ничего не скажешь, Европа.
Гудит густой бас. Культурные, сволочи! Сколько людей жизни лишили! Города в щебенку разделали. Вот тебе и Европа! Погоди, дай срок, мы таких дорог понастроим!
В темноте покрякивают, гмыкают и замолкают, а перед моими глазами вновь развертывается бесконечная лента дороги. Тяжело стукают подковы Белого. Притомился бедняга арабский конь. Километров восемьсот отшагал.
Степаныч сокрушенно качает головой:
— Белому коню отдых нужен…
Мы подъезжаем к хутору. Все жители его вышли посмотреть наш караван.
— От немца уходят, сердешные, — говорит сгорбленная старуха в черном платке и быстро-быстро в воздухе кресты. В неподвижных глазах мужчин — лютая печаль, даже деревенские мальчишки-непоседы терпеливо стоят стайкой и смотрят хмуро, супя брови.
Степаныч разыскал председателя местного колхоза, стал уговаривать его принять коня.
— Зачем он нам? — отмахивался председатель. — Сами, наверное, скоро двинем. Слыхал небось, как немец жмет, того и жди…
— Коню отдых нужен, — упрашивает Степаныч. — Денька три-четыре. Мы из-за него одного оставаться не можем. Не подыхать же Белому! Вот и паспорт на конягу, по всем правилам выписан…
Председатель сдается:
— Ну, ладно. Ну, ладно, веди своего рысака!
Грустно мне было расставаться с Белым! По ночам я слышал, как он жует пахучее сено, будто что-то ласково шепчет. И вот опять этот памятный хруст соломинок, и позвякивание уздечек полковых коней, и шуршание ветра напоминает тихие-тихие песни, которые пела мне мать.
Белый рядом. Вот он. Я протянул к нему руку: теплом влажное его дыхание обогрело мои пальцы. Тот ли это конь или совсем-совсем другой?
В ту давнюю осень по утрам я водил Белого на водопой. Он благодарно смотрел на меня своими добрыми глазами. Когда я давал ему кроху сахара, утаенную за завтраком, он осторожно касался своими огромными мягкими губами моей ладони. Как можно отдать Белого чужим людям, нашего Белого — лучшего моего друга!