Урок театральной игры - Ана Бландиана
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вошли. Вопреки впечатлению, которое создавалось снаружи, обширная комната была так слабо освещена, что углы совершенно тонули в тени, полной невидимого движения, от которого отделялась то одна, то другая личность, чтобы торопливо, как-то по-деловому пробежать через освещенную середину и снова исчезнуть в шелестящем мраке, скрывавшем, сколько их там, какие они. Было много, очень много народа в этой комнате, слишком большой для деревенского дома, так много, что мы с трудом протиснулись в узкую щель, когда мой провожатый с натугой приоткрыл дверь, чуть не прищемившую нас под напором изнутри.
Дверь захлопнулась за мной с коротким чмоком закупорки. И я понял, что отсчет приключения начался только сейчас, а не тогда, когда я получил письмо, или вышел из дому, или постучал в ворота. Этот чмок заставил меня мгновенно собраться, и я огляделся, готовый все подмечать и ничему не удивляться. Прежде всего я установил, что толкотня в комнате была не беспорядочной, а тяготела к некоему центру, обозначенному строем свечей, белых и высоких, наподобие свадебных, освещавших что-то, мне не видное. Я обернулся было с вопросом к своему провожатому — как-никак, а ему одному я сказал, зачем я здесь, — но стоило мне увидеть его вблизи, как все вылетело у меня из головы. Можно было бы сказать, что он изображал себя ангела, но я понимаю, что это даже отдаленно не передает того ошеломляющего впечатления, какое он производил своей карикатурной претензией на ангельский чин. На нем (или на ней — даже сейчас, вблизи и на свету, я не мог определить, с кем имею дело) было что-то вроде длинной белой рубахи с широченными рукавами, из-под которой выглядывал грубошерстный свитер, — значит белый, воздушный по идее убор со множеством кружевных оборок, приметанных на живую нитку, он набросил прямо на свою затрапезу. То, что на дворе я принял за горб, оказалось парой картонных крыльев, прикрепленных к туловищу эластичными подтяжками и облепленных комочками ваты и стружкой из фольги. На голову он нахлобучил парик — может быть, больше всего мешавший определить, мужчина это или женщина, — парик до плеч из льняной кудели, с длинной челкой до самых век, густо намазанных синей краской, совсем заглушившей глаза, так что было непонятно, есть ли у них выражение или хотя бы цвет. Наверное, меня перекосило от изумления, потому что, встретив мой взгляд, сей персонаж счел нужным объясниться и произнес своим альтом что-то, в чем я с трудом разобрал сквозь дрожание и реверберацию звука:
— У нас такой обычай, в подобных случаях… — И он развел руками, что относилось то ли к толпе, то ли к его собственному наряду.
Я не успел спросить, какие «подобные случаи» он имеет в виду, потому что движением толпы его оторвало от меня и унесло вперед — как будто на ласковой волне, как будто был его выход и его ждали там, в центре. На меня никто не обращал внимания. Я неприкаянно шатался в броуновском движении среди других молекул, в большинстве своем, по-видимому, столь же случайных гостей, как и я, и думал, что, наверное, где-то здесь должен быть и тот, кто меня пригласил. Но, поскольку никто в поле моего зрения не был похож на хозяина, я обратился к маленькой женщине, все время привстававшей на цыпочки у меня под боком в надежде увидеть, что делается в середине комнаты, и спросил, здесь ли Вирджил Остахие. Однако ее взгляд — трудноописуемая смесь удивления и насмешки, любопытства и ужаса — и ее ответ, столь же твердый, сколь загадочный: «А как же иначе?» — дали мне понять, что только от меня одного скрыт смысл происходящего и что, во всяком случае, моему таинственному адресанту отведена важная роль во всей этой истории. Кроме того, я понял по красноречивому взгляду женщины, что уже поздно задавать вопросы и что единственный выход — это самому во всем разобраться, пробившись к освещенному центру комнаты.
Это оказалось легче, чем я думал. Я ожидал, что мне придется идти напролом, а толпа без нажима расступалась передо мной, и это было подозрительно, я подумал, что либо меня действительно ждали, хотя никто не подавал виду, либо на моем лице читалось такое вопиющее непонимание, что оно вызывало сочувствие у посвященных. Уже почти добравшись до цели, я вдруг наткнулся на чью-то широкую спину, совершенно перекрывшую мне проход. Спина принадлежала человеку, одетому во все черное, причем не в какой-нибудь там пиджак или пальто, а во что-то вроде трико, обтянувшее его с головы до пят, включая и руки в черных перчатках, как будто выкроенных вместе со всем костюмом: руки я увидел, пока топтался за его спиной, пытаясь просунуться справа или слева, а он запрещающим жестом поднял вверх длиннющий указательный палец. Я смирился и застыл на несколько минут возле этого черного гиганта, упираясь глазами в черный клок шерсти на конце войлочного шнура, заброшенного на плечо. «Это он на пару с ангелом вырядился», — подумал я. И, как будто дождавшись, пока я сам, без подсказки, дойду до этой мысли, человек обернулся (на сей раз я ни на секунду не усомнился, что передо мной мужчина) и пророкотал густым, перекатистым, словно прорывающимся через помехи басом:
— А, вовремя, вовремя! Мое почтение! Прошу!
Он посторонился и старомодно-галантным жестом затянутой в черное руки пригласил меня вперед. Я прошел, успев бросить на него взгляд. Это и вправду был ряженый, изображающий дьявола: на голове что-то вроде башлыка из черной овечьей шкуры в мелкий завиток, острые уши с красной каемкой и рожки из красного ситца, набитые паклей и пришитые несколько вкривь, лицо так свирепо раскрашено, что совершенно невозможно представить, как оно выглядит в повседневной жизни, контуры глаз удлинены и жирно подведены черным, брови тоже налезают на виски, рот с запасом обведен черной линией и намазан красной помадой, невероятные усы из конского волоса и из него же — бородка клином, непонятно каким образом пристроенная к подбородку. Сомнений не оставалось — я попал на спектакль, на представление в ярмарочном духе, на балаган, оставалось только выяснить, по какому поводу сбор, и порадоваться, что я пробрался в первый ряд и все разгляжу и услышу.
Но едва я перевел взгляд в середину освещенного круга, на краю которого оказался благодаря куртуазности лжедьявола, и я наконец-то понял, что происходит. По крайней мере получил пищу для понимания. Там, где, по моим предположениям, было место праздничному столу, убранному свечами (пробираясь сквозь толпу, я представлял себе нечто вроде стола президиума, из-за которого будут руководить спектаклем), на самом деле стоял совсем другой стол — заваленный грудами цветов, среди которых покоился, впрочем довольно-таки неубедительно, некто. По бокам горели необыкновенно высокие свечи в приземистых, внушительных, кованых поставцах, а присутствующие — то ли из почтения, то ли из страха — стояли широким кругом, оставляя вокруг стола довольно пространства, по которому сновали устроители, занятые им одним понятными приготовлениями. Человек, лежащий на столе, был стар, но не старческая немощь читалась в крайней худобе лица, как-то, я бы сказал, умышленно испещренного морщинами — как будто у каждой была своя история, как будто каждая была меткой, поставленной не наобум, а со смыслом. С первой же минуты я знал, что передо мной тот, кто писал мне, Вирджил Остахие. Его лицо, как и письмо, выдавало и возраст, и юность духа, и «черную кость», и изощренность ума — непостижимым, поразительным образом. Эта высоколобая лысая голова с закрытыми глазами, выступающая из сверкающей мозаики георгинов, могла с равным успехом принадлежать как ученому, ушедшему в тайны материи и там завязнувшему навек, так и старому крестьянину, проигравшему безнадежную тяжбу с историей. Словом, я не сомневался, что меня пригласил тот, кто лежал на столе, засыпанном цветами, но я не ощущал, как что-то несовместимое, приглашение в гости и зрелище этой смерти. То есть, не предполагая впрямую, что речь идет об инсценировке, я все же был не чужд мысли о режиссерской руке и никак не мог настроиться соответственно случаю. Может быть, ряженые исчерпали мои ресурсы удивляться; может быть, полное отсутствие скорбных, сосредоточенных лиц в толпе и общая атмосфера любопытства и ожидания заставляли меня неоднозначно воспринимать сцену, которую я наблюдал, и терпеливо ждать продолжения спектакля. Я хотел бы быть понят правильно: не то что я с первой минуты был убежден, будто лежащий в цветах под свечами старик притворяется мертвым, скорее, во мне главенствовало ощущение, что эта смерть — только эпизод, за которым последует что-то неизмеримо более важное, какое-то открытие, откровение, и вот его-то и нельзя упустить.
В самом деле, началось. Человек, переодетый в дьявола, который пропустил меня вперед, вышел в освещенный круг (значит, он не стоял у меня за спиной, как я думал, а тоже участвовал в лихорадке последних приготовлений) и вскинул руку, как бы призывая ко вниманию или как бы желая сдержать аплодисменты. Однако хлопать никто и не думал, хотя все ели его глазами, радуясь началу и готовые ловить каждое его слово. Но слов не было, хотя спектакль, судя по всему, уже шел. Он просто стоял в круге света, выпрямившись и откинув назад голову — в принужденной и вызывающей позе, — а публика не спускала с него жадных глаз, едва дыша, на пределе волнения.