Убийство - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда-то Саша бросился к нему, ухватил его за пиджак руками и кричал:
- Не надо, Пимен, не надо!
Но Пимен бил Барона, зажмурив глаза, бил по голове, по спине, по ногам, пробовал даже проколоть вилами, но этого уже не мог сделать.
Барон вытянулся и лежал пластом без движения, когда они шли домой. Но, отойдя шагов двадцать, оглянулся Саша и увидел, как Барон поднял голову и грустно смотрел им вслед. Этого последнего взгляда Барона Саша не перенес.
- Ухватились панич за голову, - рассказывал Пимен, - и так, как попало, через бурьян, через ямы бегут и плачут... Прямо, куды зря, бегут и плачут...
Ольга Александровна вспомнила, как в тот же день у нее был такой же припадок, как у Саши, и отец прикладывал к ее горячей голове полотенце, и катились капли воды...
Воспоминание выплыло и исчезло, и плавно закачались перед глазами большая серая лошадь, на ней Саша, уже поручик, в фуражке второго полка с синим околышем, высокий и стройный, как маслина; а около прыгает, встряхивая мягкими ушами, воскресший Барон, умный, надежный, с толстыми, сильными лапами и мохнатым хвостом.
Ярко представлялось, как широкой рысью едет Саша между цветущими кустами сирени и жасмина; вечереет; вдали туман, немного сыро, и с гор дует ветер, но Саше тепло... За ним по три в ряд взвод пограничников с винтовками за плечами, и слышно, как мягко, враздробь бьют о влажную землю лошадиные копыта. А сбоку проводник-переводчик, китаец в синем балахоне, с черной косой, болтающейся на его спине, как хвост, при каждом лошадином шаге. "Быки... это не война, это хорошо..." - думает Ольга Александровна и, раздвигая кусты пахучей золотой смородины, смотрит через решетку ограды на улицу.
Улица немощеная - окраина города, зато лес близко. Идет коротконогая сумасшедшая Татьяна и размахивает на ходу руками: что-то бормочет. На крыльце дома напротив, у учителя гимназии, сидит нянька с маленькими детьми, и две свиньи молчаливые и важные выходят из-за угла и останавливаются на перекрестке.
Солнце село, и нигде нет его колючих лучей. Все спокойно, все в мягкой пахучей ризе сумерек, глубоко дышит и молчит. И там, откуда должен показаться муж ее, Семен Иванович, художник, только длинная цепь старых домов.
Они вместе вышли на этюды, но в лесу встретили знакомых на пикнике, и с ними она приехала в город, а он остался писать закат.
И опять вырос в ней лес с шаловливой тропинкой, мшистыми дубами, яркими, как молнии, раскатами зябликов и особым, непередаваемым запахом прошлогодних листьев, густо устлавших землю. И вспомнилось, как Семен Иванович растерянно смотрел кругом и говорил:
- Разве это напишешь?.. Нужно звуки передать и запахи передать, а так разве напишешь?
И задумчиво грыз кисть, а она шутя била его по руке белой от цветов грушевой веткой...
- Последние вечерние телеграммы!.. Официальные донесения!.. - раздался вдруг около крикливый голос.
Это разносчик телеграмм, Иов Чечуга, с улицы приник к решетчатой ограде, и сквозь кусты смородины видна была его узкая оранжевая бородка над пучком красных телеграмм. И почему-то, трагический всегда, голос его теперь показался Ольге Александровне важным и вещим, как крик ворона; и когда красный лист телеграмм, яркий в сумерках, перелетел к ней через ограду, ей почудилось, что Чечуга слишком долго топчется на месте, пряча ее деньги, и что то, что он говорил всегда: "Оччень важные известия", - звучит действительно как-то важно.
В саду было темно читать. Ольга Александровна вошла в дом, прошла мимо кухарки Моти, ставившей самовар в сенях, и зажгла в своей спальне свечу.
При трепещущем свете свечи лист телеграмм казался кровавым, и от одного этого цвета проснулся ужас войны, и где-то совсем близко, или в глубине души, проворно застучали острые молоточки, вбивая гвозди в длинный и черный гроб.
В отворенные окна смотрели сумерки, пьяные от аромата белых акаций... Рожденные засыпающей далью, по ним плыли и проносились мимо легкие звуки песни...
Глаза Ольги Александровны бегали по крупным буквам телеграмм, натыкаясь на тяжелые китайские названия каких-то деревень, где вчера ночью шел бой; бой был какой-то незначительный, авангардный, прилагался список убитых и раненых; мелькнул какой-то подполковник, за ним капитан, подпоручики, заурядпрапорщики... и вдруг что-то поплыло под ногами, и красный лист телеграмм стал зловеще зеленым, а на нем ярко засветились две строчки: "Остался на поле сражения, неизвестно - убитым или раненым, поручик Александр Горный".
Закачалась гипсовая статуэтка на столе, трепещущий язычок свечи разбился на тысячу язычков, завертевшихся кругом, как белые мотыльки, и онемело и тяжело опустилось тело.
Когда она очнулась, возле нее на кровати сидел Семен Иванович, и так же, как тогда в детстве, по горячей голове ее ползли капли холодной воды.
От свечи, стоявшей на столе, усталое лицо мужа светилось серыми тенями и было чужим. Страшно взглянули ей прямо в глаза черные листы филодендры, похожие на чьи-то огромные разжатые лапы, и хитро закраснелся, прячась, красный платок уходящей за водою Моти.
Тогда она вспомнила красную телеграмму и красные горы человечьего мяса и вспомнила Сашу. Перед ней мелькнули его глаза, большие и светлые, как окна весною, мелькнули - исчезли, потом, колыхаясь, выплыли снова и стали во всю ширину ее глаз. В них забелели цветущие жасмины и тихие сирени, и расползлись внизу уродливые трупы недавних людей... Потом глаза его ушли дальше, и стала видна вся голова его - высокая, белая, без фуражки, с искаженными от боли чертами.
И когда она увидела эту голову над грудой развороченного мяса так ярко и ясно в двух-трех шагах от себя, - она встала, русоволосая, бледная и прямая:
- А он поднял голову и смо-о-трит!..
Семену Ивановичу показалось, что это не она сказала, что это что-то внутри ее оборвалось и прошелестело: такой беззвучный был ее голос. И неживые были у нее глаза - глубокие и тусклые, с поднятыми бровями: точно все, что было в ней внутри, вдруг поднялось и стерло отражение жизни.
И понял он, что она говорила о Саше. Тогда он ясно представил себе туманное, робкое утро, взрытую снарядами землю, обломанные, с повисшими цветами кусты, - все синевато-сизое, в индиговых тонах, - разбитый передок орудия, застывшую лошадь с подвернутой головой и смелые ракурсы трупов. И когда он вообразил поднятую над телами живую голову, искаженную недоумением и болью, все осветилось в нем этой парой горящих глаз, как пожаром.
Глядя внутрь себя, напряженный и сжатый, он лихорадочно перебрасывал трупы, полускрывал их оборванными кустами, снова выдвигал в других ракурсах и снова прятал. На переднем плане у него то лежала тяжело и просто вытянутая вбок нога в коричневом промокшем сапоге с полуистертой подошвой, то две обнявшиеся и застывшие в сложном переплете фигуры врагов, разорванные осколком гранаты, и передок орудия становился то ближе, то дальше, - но неизменно посередине, немного ближе к левому краю, подымалась на подвернутом плече высокая белая голова, с сухими недоумевающими кровавыми от боли глазами, и освещала все...
- За что его убили?.. Кто смел его убить?.. - рыдала у него на плече женщина.
- Может быть, не убили? Может быть, только ранили и взяли в плен? безучастно говорил он и в это время думал: "Я напишу это... Я найму натурщиков и напишу... И выйдет сильно".
- Нет, убили, убили!.. Его смертельно ранили и бросили... Он поднял голову, и смотрел, и ждал... потом умер... Он умер!
В рыдающем голосе ее звучало что-то уверенное и упрямое, как у ясновидящей.
Стоявшая в дверях Мотя тоже плакала, тихо всхлипывая и утираясь передником, таким белым рядом с красным платком.
И оттого, что около Семена Ивановича плакала чужая Мотя, что на его плече лежала горячая, вздрагивающая голова жены и волосы ее щекотали его шею, оттого, что он устал и хотел пить, картина, созданная его воображением, стала терять осязательность, тускнеть и замещаться обрывками виденного им леса, пляской теплых зеленых, оранжевых, кофейных тонов, легким рисунком деревьев... И он понял, что не напишет и этой картины, как не написал многих придуманных раньше, понял, что каждый день будет вставать солнце, и он каждый день будет ловить его свет на земле и стараться перелить его в свои этюды, что пройдет пять - десять лет, и забудут Сашу, что он когда-нибудь так же умрет, как умер Саша, как умрет его жена, как умрет Мотя, а мир кругом останется прежним миром с прежним солнцем и прежними цветами...
От стоящей на столе свечки точно хотело оторваться узенькое синее пламя: оно то бросалось в стороны, то вдруг начинало, изгибаясь, усиленно тянуться кверху, то быстро ныряло куда-то вниз, и все оставалось на том же месте и обнимало черный труп обгорелого фитиля.
От его колебаний по бледным лицам прыгали легкие серые тени.
В открытые окна смотрела месячная ночь, ночь светлая, как будто где-то вблизи притаился день, ночь, полная густого аромата и неразрешимых тайн.