История одного предателя - Борис Николаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этого момента Бурцев начал борьбу за разоблачение Азефа.
Эта борьба была нелегка. Все деятели центральных учреждений партии и в особенности все руководители Боевой Организации, в течении ряда лет работавшие рука об руку с Азефом, не хотели и слушать доводов Бурцева. Они лучше других знали роль Азефа в жизни этих организаций; знали, как много Азеф при желании мог бы выдать полиции, но что им выдано не было. И Бурцев, с его доказательствами, в значительной своей части почерпнутыми из полицейских источников, казался им смешным и вредным маньяком, которого использует полиция для внесения разложения в революционную среду путем дискредитирования виднейшего и опаснейшего для нее террориста. Бурцева пытались уговаривать, советовали прекратить начатую компанию; ему делали предупреждения, почти грозили. Ничто не помогало. С упорством фанатика, убежденного в своей правоте, он был готов идти до конца, — хотя бы один против всех.
Тогда его привлекли к суду. Вопрос стоял в высшей степени остро: если его осудят, он будет морально дискредитирован на всю жизнь. Это будет хуже, чем смерть физическая. Впрочем, и смерть физическая не замедлила бы последовать за смертью моральной: Бурцев для себя решил не прожить последней. А возможность такого осуждения была вполне реальной. В подобных делах документальных доказательств почти никогда не удается получить. Все строится на косвенных уликах. Но при том доверии, какое питали к Азефу его коллеги по партии, косвенным уликам веры никто давать не хотел. И Бурцев метался в поисках за новыми, более вескими, более убедительными доказательствами измены Азефа.
Эти доказательства и должен был дать Лопухин, который по своему прежнему служебному положению не мог не быть совершенно точно осведомлен о роли Азефа. Вся задача состояла в том, чтобы вовлечь его в разговор и заставить говорить правду.
Встреча в поезде была Бурцевым заранее подготовлена, — но ей был придан характер неожиданной. Беседа началась, — как и раньше в Петербурге, — с нейтральных историко-литературных тем. В это время Бурцев перенес издание своего исторического журнала в Париж и предполагал теперь вполне свободно писать обо всем, касаться чего в Петербурге не позволяла цензура. Он был полон планов и надежд, — и много говорил о них Лопухину. А от этих общих тем только естественным вышел переход к тому, что сейчас специально интересовало Бурцева, — к теме об Азефе. Перечисляя материал, который находится в портфеле редакции, он сообщил, что в ближайшей книжке будут напечатаны разоблачения относительно деятельности одного весьма важного агента полиции, который был руководителем Боевой Организации социалистов-революционеров. «Лопухин, вспоминает Бурцев, — сначала как будто не обратил внимания на эти мои слова… Но я почувствовал, что он насторожился, ушел в себя, точно стал ждать с моей стороны нескромных вопросов».
Он был прав: «нескромные» вопросы не замедлили последовать. Бурцев поставил вопрос прямо.
— Позвольте мне, Алексей Александрович, — обратился он с просьбой, рассказать вам все, что я знаю об этом агенте-провокаторе, об его деятельности, как среди революционеров, так и среди охранников. Я приведу доказательства его двойной роли. Я назову его охранные клички в революционной среде и его настоящую фамилию. Я знаю о нем все. Я долго и упорно работал над его разоблачением и могу с уверенностью сказать: я с ним уже покончил. Он окончательно разоблачен мною. Мне остается только сломить упорство его товарищей, но это дело короткого времени».
Лопухин отозвался очень сдержанно, но не без любопытства:
— Пожалуйста, Владимир Львович, — я вас слушаю.
И Бурцев начал свой рассказ. Он не называл настоящей фамилии Азефа, — а только тот псевдоним последнего, под которым он был известен в полицейском мире: «Раскин». Но Лопухин с первых же слов понял, о ком шла речь. В одной своей части рассказ Бурцева скрещивался с тем, что Лопухин знал по своей прежней службе, — и последнего поразила точность собранных Бурцевым данных. «Больше всего, — рассказывал он позднее судебному следователю, — меня поразило то, что Бурцев знает об условных на официальном полицейском языке кличках Азефа, как агента, о месте его свиданий в Петербурге с чинами политической полиции… Все это было совершенно верно.» И эта точность одной части рассказа Бурцева, которую Лопухин мог проконтролировать, неизбежно должна была внушать Лопухину полное доверие к другой, к той, в которой Бурцев говорил о таинственном «Раскине», как его видели революционеры; о роли последнего в революционном лагере, — в Центральном Комитете и в Боевой Организации.
Лопухин был уже не молод, — ему было около 45 лет. На своем веку он успел многое повидать, еще большее слышал, и ему, наверное, казалось, что уже ничто не сможет его поразить. Но то, что теперь рассказывал Бурцев, поражало — и бередило старые больные раны. Бурцев и не подозревал, какое значение его рассказ получал в том освещении, которые ему давала память его слушателя!
Перед Лопухиным вставала вся его жизнь, — все честолюбивые надежды прошлого и вся горечь обид настоящего.
Он был старшим сыном в старинной дворянской семье, — одной из наиболее старых коренных русских фамилий: Лопухины свой род вели от полулегендарного касожского князя Редеди; фамилию Лопухиных носила царица Евдокия, жена Петра Великого, — последняя русская царица из коренной русской семьи. Как и все такие семьи, Лопухины не могли похвастаться особенными богатствами. Но и к «оскудевшим» их причислить было трудно: А. А. Лопухин получил по наследству свыше 1000 десятин в Орловской и Смоленской губ. Не принадлежали к «оскудевшим» Лопухины и по способностям, по уму, по воле к житейской борьбе. Все они были наделены большой долей честолюбия, — в особенности Алексей Александрович. В 22 года окончив московский университет, он с 1886 г. был зачислен на службу по ведомству министерства юстиции и затем быстро зашагал вверх по служебной лестнице.
По своим университетским и личным связям Лопухин был близок к умеренно-либеральным кругам родовитой дворянской молодежи, симпатизировал их политической программе, с рядом из них был лично дружен (особенно с проф. кн. С. Н. Трубецким). Но эти либеральные симпатии отнюдь не мешали Лопухину свою карьеру делать главным образом на политических делах, наблюдать за производством которых ему приходилось в качестве представителя прокурорского надзора. Впервые на эту работу он был назначен в Москве, в середине 1890-х гг., причем на него было возложено дело контроля действий московского Охранного Отделения. Обычно между начальством последних и прокуратурою шла междуведомственная борьба: прокуратура в той или иной степени противодействовала попыткам Охранных Отделений расширить пределы своих прав. На этот раз начальник московского Охранного Отделения, знаменитый Зубатов, о котором речь еще будет впереди, пошел иным путем. Вместо скрытой оппозиции и попыток не допустить его к ознакомлению с методами работы политического сыска, Лопухин встретил со стороны Зубатова полную готовность посвятить его во все тайны работы Отделения, в методы борьбы с революционными организациями, и т. д. В то время Зубатов носился с планами создания легальных рабочих организаций под контролем полиции и ему удавалось привлекать на сторону этих своих планов профессоров и других общественных деятелей. Тем легче привлек он на свою сторону и молодого прокурора-карьериста. Лопухин ознакомился даже с делом постановки секретной агентуры, — по некоторым сведениям, он побывал и на конспиративных квартирах, на которых происходили свидания Зубатова с секретными сотрудниками, — и стал горячим поклонником Зубатова.
Подобный полицейский уклон интересов молодого либерального прокурора предопределил его дальнейшую карьеру. Поворотным пунктом в ней был май 1902 г. В это время Лопухин был уже прокурором харьковской судебной палаты. Только что назначенный новый министр внутренних дел В. К. Плеве приехал в Харьков для того, чтобы на месте ознакомиться с размерами и характером незадолго перед тем прошедшей по югу России волны крестьянских волнений: тогда они были еще новостью, — первыми провозвестниками идущей бури аграрной революции. С Лопухиным Плеве встречался и раньше, — у общих знакомых в Петербурге. В Харькове Плеве просил Лопухина сделать ему доклад о причинах крестьянских волнений, настаивая на том, чтобы тот вполне откровенно высказал свое мнение. «Мое мнение, — рассказывал позднее об этой беседе Лопухин, — сводилось к тому, что пережитые Полтавской и Харьковской губерниями погромы помещичьих усадеб нельзя было рассматривать, как явления случайные, что они представляются естественными результатами общих условий русской жизни: невежества крестьянского населения, страшного его обнищания, индифферентизма властей к духовным и материальным его интересам и, наконец, назойливой опеки администрации над народом, поставленной в замен охраны его интересов законом». Плеве, по рассказу Лопухина, согласился с этими мыслями и сообщил, что он и сам признает необходимость реформ, вплоть до введения в России суррогата конституции, — в форме привлечения представителей общественных организаций в состав Государственного Совета. Только эти реформы, по мнению Плеве, могли спасти Россию от революции, опасность которой ему казалась надвинувшейся вплотную. Лопухин не рассказывает о другой части своих бесед с Плеве, — той, в которой речь шла о борьбе с революцией путем репрессий. Такой борьбе Плеве и Лопухин придавали первостепенное значение. Лопухин наметил целый план работ в этом направлении, — в духе политики Зубатова, — и нашел в Плеве горячего сторонника этой программы. Именно поэтому результатом бесед было предложение Лопухину поста директора Департамента Полиции: он должен был во всероссийском масштабе руководить теми опытами, которые до сих пор Зубатов проделывал только в Москве.