Хвала и слава Том 1 - Ярослав Ивашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Польские критики говорили об «антисолдатской», «антисенкевичевской» направленности «Хвалы и славы»; эта важная идейная линия романа наиболее наглядно воплощается именно в образе Валерека. Он как бы пародирует лихих шляхтичей-вояк, идеализированно представленных в знаменитой трилогии Сенкевича «Огнем и мечом», «Потоп», «Пан Володыевский». В условиях Польши XX века люди такого склада представляют злой исторический анахронизм. Эволюция Валерека при всей своей, казалось бы, неожиданности глубоко закономерна. Воинствующий реакционер и антисемит легко находит общий язык с гитлеровскими оккупантами. Национализм, доведенный до крайности, сопровождаемый презрением к трудовому народу собственной страны, оборачивается предательством интересов родины. Валерек должен погибнуть, как гибнет юный гитлеровец Ярогнев из повести «Мельница на Лютыне», — этого требует элементарная человеческая справедливость. Смерть предателя от руки собственного племянника воспринимается как законное возмездие.
Банкротство фальшивых понятий «хвалы и славы» в их стародворянском, антинародном толковании демонстрирует и Марыся Билинская — умная и холодная светская красавица, тип, несколько родственный Изабелле Лэнцкой, героине знаменитого романа Б. Пруса «Кукла». Критика аристократической верхушки, осуждаемой за паразитизм, социальную бесполезность, оторванность от национальной почвы, — одна из коренных традиций польской реалистической прозы. У Ивашкевича эта критика приобретает новые острые акценты. Не без сарказма обрисована старая княгиня Билинская, родственница Бурбонов и Эстерхази, которая потчует гостей гнилыми яблоками на фарфоре с фамильными гербами. Мертвящим, леденящим духом веет в особняке на Брацкой, который высится как величественно-смехотворный обломок старого Царства Польского в Варшаве 20—30-х годов. Марыся Билинская, принявшая без возражений уродливые нормы аристократически кастового бытия, навязанные ей властной свекровью, живет призрачной, ненастоящей жизнью; во имя богатства и светских условностей она лишает себя счастья и в любви и в материнстве, становится чужой единственному сыну. Закономерен и ее конец — ей предстоит доживать свои дни вдали от родины, в кругу эмиграции.
Тема ложно понятой чести по-своему варьируется и в образе Казимежа Спыхалы. Сын галицийского железнодорожника, не лишенный способностей, обладающий, казалось бы, ярко выраженным чувством собственного достоинства, тяготится подчиненным положением репетитора в дворянском доме, тянется к самостоятельной, осмысленной деятельности. Он убежден в правильности выбранного пути, когда — еще в годы первой мировой войны — вступает в военную организацию Пилсудского. Предательство, которое он совершает по отношению к искренне любящей его девушке, становится началом его морального падения. Прельщенный чиновничьей карьерой, открывающейся перед ним в буржуазной Польской республике, он старается забыть о своем плебейском происхождении, принимает, хоть и не без внутренней борьбы, двусмысленное положение, которое ему приходится занимать в доме Билинских. Гибель буржуазного польского государства воспринимается им прежде всего как крах собственных жизненных идеалов и мечтаний: «вот ради чего я лез вверх…»
Образ Спыхалы важен в общем плане романа отчасти и потому, что в сопоставлении с ним становятся более понятными образы польских интеллигентов, страдающих болезненной рефлексией, отчуждением от практической жизни. Пассивность Януша Мышинского, скепсис юного Алека Билинского, политический индифферентизм такого видного мастера культуры, как Эдгар Шиллер, — все это находит если не оправдание, то объяснение при сопоставлении этих героев романа с типами, подобными Спыхале. Деяние, вырождавшееся в делячество и карьеристскую шумиху, вело к дискредитации всякого деяния в глазах образованных, нравственно чутких людей, которые не могли в условиях предвоенных десятилетий найти пути к рабочему классу. Неучастие в политической жизни иной раз становилось для таких именно людей единственной формой неприятия господствующих общественных устоев.
«Наша жизнь только тем и дорога, — рассуждает молодой Эдгар Шиллер, — что вызывает отзвук в искусстве. Тем, что благодаря ей создаются наджизненные, вечные, единственно подлинные ценности…»
Так с самого начала встает коренная проблема всякой эстетики — проблема отношений искусства к действительности. Взгляды, которые высказывает Эдгар Шиллер, разделялись в начале нашего столетия широкими кругами польской, и не только польской, художественной интеллигенции. И далеко не только той интеллигенции, которая приспособлялась к требованиям сытого барства. Идея «наджизненности» искусства в конечном счете сурово осуждается логикой повествования Ивашкевича. Но писатель не упрощает сложной проблемы. Его герои субъективно вполне искренни, когда придерживаются ложных взглядов на искусство. И для композитора Эдгара, отчасти и для его сестры, одаренной певицы Эльжбеты, и для их друга Януша Мышинского музыка, поэзия, да и, шире, духовные ценности, взятые в целом, дороги в немалой степени именно тем, что помогают им противостоять житейской прозе, жестокостям войны, бессовестной буржуазной практике.
И Эдгар и Эльжбета обрисованы как люди подлинного и незаурядного таланта. Но отстоять свою творческую автономию в царстве буржуазной собственности — задача для них непосильная.
Эльжбета Шиллер, собственно говоря, и не заботится по-настоящему о сохранении этой автономии. При всей своей неподдельной любви к искусству она уже в начале своего творческого пути увлечена соблазнами славы. Естественное для артиста стремление — выступать перед публикой, увлекать, радовать, волновать людей своим искусством — приобретает у Эльжбеты эгоцентрический, снобистский характер, побуждает ее идти на унизительные компромиссы. И брак с нелюбимым богачом, и та неуловимая атмосфера пошлости, рекламной шумихи, которая сопутствует концертам Эльжбеты, — все это идет в ущерб ее личному достоинству как человека и художника, все это медленно подтачивает ее дарование. Очень тонко передано то ощущение неловкости, с которым даже близкие Эльжбете люди слушают ее пение на концерте, устроенном ею в оккупированной Варшаве: есть что-то глубоко неуместное в сладких музыкальных звуках, которым вторят первые выстрелы из восставшего гетто…
Различие между Эдгаром и его сестрой определяется далеко не только тем, что она исполнитель музыки, а он ее творец. Важнее другое. Эдгар служит искусству бескорыстно и бескомпромиссно, вовсе не заботясь об успехе, богатстве, карьере. Но его духовная независимость оборачивается одиночеством, порождающим затяжную творческую драму. Эдгар, малочувствительный к эстрадным триумфам, втайне и не вполне осознанно тянется к простым людям — к тем, кто в мире собственников имеет мало доступа к сокровищам искусства. Недаром таким глубоким переживанием для него становится дружба с деревенским подростком, музыкантом-самородком Рысеком, внуком органиста из Ловича. Не раз Эдгар задумывается: не является ли подлинной его задачей как музыканта творить именно «для Ловича», то есть для самых скромных, безвестных своих соотечественников? Именно «для Ловича» — скорее, чем «для Европы»?
Проблема независимости художника, его призвания связывается у Ивашкевича с другой очень острой для польской интеллигенции проблемой — национальной. Запоминается деталь, полная горькой иронии. Во время одного из концертов Эльжбеты, на котором присутствует весь варшавский «большой свет», бельгийский посол с восхищением отзывается о ней, но называет ее «эта певица» — он не привык запоминать фамилии польских артистов, даже такие, как Шиллер… Народ Мицкевича и Шопена внес большой вклад в культуру человечества. Но взгляд на этот народ как на одну из «второстепенных» европейских наций сохранялся на капиталистическом Западе и после того, как Польша стала самостоятельной буржуазной республикой. Подобное отношение к себе испытывает и Эдгар Шиллер. Его произведения исполняются во многих концертных залах разных стран, но итальянский журналист, пришедший интервьюировать композитора по приезде его в Рим, не имеет понятия о польской музыке и не проявляет ни малейшего интереса к ней… Эльжбета расплачивается за свои шумные успехи на сценах Ковент-Гарден и Метрополитен-опера долголетним отрывом от родной почвы, в какой-то мере и утратой национальных корней. У Эдгара, при всей его индивидуалистической отрешенности от окружающего мира, связь с родной страной сохраняется, — отчасти именно на этой основе возникают лучшие его произведения, которым суждена прочная, не мишурная, а подлинная слава.
Глава «Квартет ре минор», повествующая о последних днях Эдгара, — одна из лучших во всем романе. Здесь особенно явственно сказывается глубокая связь Я. Ивашкевича с наследием Л. Н. Толстого — и в понимании задач искусства, художника, и в конкретных чертах литературного мастерства. На протяжении своего большого повествования Ивашкевич много раз изображает смерть; каждый из его героев умирает по-своему, и почти всегда расставание с жизнью становится своеобразной проверкой, подведением итогов жизненного пути человека, взыскательной нравственной оценкой этого пути. Именно так происходит и с Эдгаром (романист недаром вспоминает при этом толстовскую «Смерть Ивана Ильича»). Неизлечимо больной музыкант заново продумывает все сделанное и пережитое, судит себя суровым нравственным судом. Одну из последних радостей в своей жизни он испытывает, когда слушает по радио свой давно написанный квартет, исполняемый в Варшаве. В квартете есть мелодичное анданте, к которому светские снобы всегда относились пренебрежительно именно из-за его популярности. Композитор захвачен звуками квартета, он слышит в нем голос родной страны. «Кто посылает ему привет его же собственным голосом? Так, значит, художник-творец действительно не одинок? Рядом, вокруг него, повсюду в эфире голоса его близких, которые стремятся к нему, любят его, верят в него? «Нет; это невозможно», — подумал он и закрыл глаза. И его мелодия принесла ему мысли других людей, может быть, таких же, как он, одиноких, рассеянных по всей земле». Так своеобразно реализуется в повествовании Ивашкевича мысль Толстого об искусстве как силе, соединяющей людей. Как бы ни были горестны последующие страницы, где умирающий на чужбине музыкант снова поддается чувству одиночества и безнадежности, все же эпизод с анданте остается в памяти читателя как один из кульминационных моментов романа: именно здесь выражены заветные думы автора о человеческой миссии художника, о связи подлинного искусства с жизнью народа.