Рассказы - Марина Межиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ханни позвонил мне тогда в каком-то полубезумном состоянии. Он всё повторял в трубку: «Ты понимаешь, как я на неё кричал! Я просто не мог остановиться. Как будто нажимаешь на тормоза, изо всех сил вдавливаешь ноги в педали, но машина всё ещё летит вперёд, и ты знаешь, что она врежется прежде, чем успеет остановиться. И ты только кричишь и смотришь перед собой. Я же муж! Если бы я был настоящим мужем, она бы так не страдала! Я просто плохой муж! Я виноват, что всё это не имеет конца». Это текст он проговаривал снова и снова. Тоже, видимо, «жал на тормоза», как с Марихен, но не мог остановиться.
Звонок Ханни застал меня на трамвайном мосту. Судя по доносящемуся из трубки шуму, мой друг тоже был где-то на проезжей части. Я устало облокотилась на изъеденные лишайником каменные перила, смотрела на ленивую в этом месте воду Майна, отражающую старейшую в городе церковь с башнями, похожими на кошачьи уши, и под монотонное бормотание в трубке думала о смысле покаяния и о том, что же всё-таки такое «облегчение от бремени грехов». Марихен, наверное, теперь святая. Или вот-вот станет ею.
Я почти заснула под голос Ханни и позванивание-постукивание трамваев, грезя лучистыми отражениями ангелов, голубей и чаек, но в тот момент, когда мобильник уже грозил выскользнуть в реку, разговор внезапно оборвался. Видимо у Ханни кончились на карточке деньги.
Дома сидел почти постоянно о ту пору чем-то недовольный и часто пропускавший школу старший сын. С тех пор, как я заболела, многое у нас пошло наперекосяк. В своей тогдашней манере он протопал за мной на кухню и стал что-то мне выговаривать. Это было продолжением нашего предыдущего, а, вернее сказать, бесконечного разговора, в котором он, в общем-то, был прав, и я, в частности, действительно, была виновата. Хотя бы потому, что из нас двоих родитель — это я, а ребёнок — это он. Подскочил младший, всегда ужасно нервничавший, когда старший заводился, и, как всегда, попытался начать улаживать, хотя и знал, что бесполезно.
Но сегодня между мной и старшим сыном словно стояла высокая вода. Я разглядывала этого хрупкого, удивительно красивого подростка без ставшей привычной смеси раздражения и острой жалости.
— Ты чего так смотришь? — остановил он свою речь на всём скаку.
— Знаешь, — сказала я, — а ведь, действительно, существует прошлое.
— Что? — удивились мальчишки хором.
— Прошлое. И будущее.
— И много ещё у тебя таких открытий? — саркастически поинтересовался старший.
— Ещё не знаю. Но ты сейчас не понял меня. Как я не понимала час назад. Прошлое — это не начало настоящего, не первая его часть. Прошлое — это совсем другое. И оно, правда, есть. Совсем прошлое. Действительно прошлое.
— Соответствует грамматике латинского языка, — важно застолбил старший.
— Ага, только «действительное прошлое» звучит по-дурацки, — хихикнул младший.
— По-дурацки, — согласилась я.
Видимо, в глазах у меня всё ещё рябила ленивая вода под церковью, и старший сын каждый раз, когда я взглядывала на него, казался покрытым крохотными дрожащими тенями и мерцающими искорками.
— Ну, чего ты смотришь-то так? — подозрительно вскинулся он, и, кажется, всё никак не мог найти нить прерванного разговора.
— Да вот думаю, что ровно с этого места нам придётся начать всё сначала.
— С какого ещё начала? — вконец сбился он не столько от моих слов, сколько от моего вида, — Не хочу я с тобой ничего начинать сначала! — на всякий случай напомнил он свою позицию.
— Придётся. У нас нет другого выхода.
— Будешь психолога из себя строить? — вставил он любимую шпильку. — На меня не действует. Я эту твою Торри читал!
— Знакомиться нам придётся друг с другом, — не унималась я.
— С какой стати?
— А с такой. У меня наступило прошлое. Он весь напружинился, ожидая подвоха.
А я, разглядывая его сквозь чехарду теней и искр, в первый раз удивилась, сколько времени я потратила на сожаления о прошлом, вместо того, чтобы просто дать ему наступить.
Впрочем, это уже совсем другая история. Я всё отвлекаюсь. А хотела досказать про Ханни и Марихен. Они по-прежнему вместе. Как говорит
Ханни, так рано открыть свою частную практику им удалось только благодаря невероятной работоспособности, точности и аккуратности Марихен. Она днюет и ночует на работе и выполняет её за троих. Буквально. И на оплате этих гипотетических троих им удаётся достаточно сэкономить, чтобы Марихен могла выплачивать государству свой долг за Петера, и ещё на расширение практики оставалось. Пациенты её очень любят, и, хотя главным, соответственно образованию и занимаемой должности, в их рабочем коллективе является он, на самом деле, как считает Ханни, вся клиентура идёт, во-первых, к Марихен, а уж его рассматривает как дополнительный персонал.
Общие знакомые ценят Марихен безмерно. У неё для всех есть ценный совет.
«Расстаться с Марихен для меня непредставимо», — сказал мне Ханни, — «Но ты же понимаешь, я мужчина и не могу всё время быть один!» Я понимаю. Чего ж тут не понять. — И я не чувствую себя виноватым! — добавил он зло.
Горячее Облако
Мне было семь лет. Операция и её последствия одним ударом вышибли меня в мою отдельную жизнь, как в вестернах герой-ковбой одним ударом выбрасывает негероя-ковбоя сквозь столы, стулья и хлопающие двери на пыльную улицу.
Я молчала. Сидела у окна. Прижимала руки к животу. Я вообще-то и раньше знала, что там кишки. Но я не знала, что они там на самом деле. И что, если шов разойдётся, то они вывалятся наружу. И потом я наконец-то умру, но сначала я буду долго-долго кричать от боли.
Я по-новому понимала своё тело. Я больше не понимала его.
А потом у меня появился новый друг — цыплёнок. Жёлтый куриный цыплёнок. И я снова неуверенно стала ходить. Потому что, если я поднималась, держась за спинку стула, дотягивалась до стенки и шла вдоль неё, то он бежал за мной и пищал. И сразу было видно, что он — мой друг.
Он был такой невесомый, как горячее облако. Так я его и назвала, по-индейски длинно: мой Друг Горячее Облако. Я брала его в две руки, в пригоршню, подносила к лицу, иногда даже осторожно клала разомкнутые губы на кончик его клювика и нежно-нежно дышала.
Скошенными так, что мама пугалась, глазами, я видела, как Горячее Облако закрывает глаза, перетряхивает крылышки и блаженно засыпает. Я тоже закрывала глаза и успокаивалась.
В тот же вечер папа и постоянная подружка временного отрезка его жизни — Катя — забрали меня на дачу.
Катя вставала раньше всех людей. И мой друг Горячее Облако — тоже. Он — с рассветом. И пищал в своей коробке. Коробка у него была огромная. Вниз Катя ставила огромную кастрюлю — я такие большие потом только в школьной столовой видела — с тёплой водой, мерила для верности в ней температуру, сверху и кругом клала одеяла. До утра цыплёнок не мёрз.
Я немножко сыпала проснувшемуся цыплёнку зёрен сонной рукой и проваливалась в мой горячечный, всё ещё медикаментозный, сон. А Катя переживала, что он пищит, а мне надо спать и выздоравливать. У неё не могло быть своих детей. И ей казалось, что ребёнок — это самое хрупкое на свете, и что его надо беречь и лелеять, говорить ему только всё самое умное и доброе, объяснять каждую травку, и ни за какие калачи не говорить «я занята».
На рассвете она осторожно вынимала Горячее Облако из коробки и уносила с собой вниз. Где писала докторскую, готовила сложные завтраки, сервировала каждый раз, как в книжке «О вкусной и здоровой пище», стол и красиво-прекрасиво причёсывала свои чёрные блестящие волосы, и, наконец, тихонько подсаживала цыплёнка мне в коробку, и, разбудив, поджидала нас с папой к завтраку, блестя глазами и обдёргивая платье на поясе. Цыплёнок привык подбегать к ней.
Я помню это, как в замедленной съёмке. Катя зацепилась за порожек. Она ведь ещё по утрам бегала за свежим молоком. А там иногда надо было ждать. И она запыхалась. Её глаза смотрели на птенца. Руки дико метелили кругом, ища опоры. Бидон с молоком упал и выплеснул дымящийся белый язык до самых папиных кед. Коротенькая тюлевая занавеска с треском оборвалась. Папина пепельница грохнулась с узенького подоконничка, предварительно оттолкнув Катину руку от него. А Горячее Облако просто стоял и смотрел на Катю одним глазом, наклонив на бок головку.
Потом он лежал и пищал. Его кишки пёстрым перламутром выдавились через задний проход.
Катя смотрела то на меня, то на цыплёнка, не вынимая толстых, как камни в её колье (она так красиво одевалась утром!), осколков большой хрустальной пепельницы из коленок. Наверное, ей тоже казалось, что, если я закричу, то у меня всё-таки разойдётся этот проклятый шов.