Верёвка - Геннадий Падаманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верёвка пахнет рыбой. Его память тоже пахнет рыбой. Этот запах здесь — почему?.. Он не знает, ему больше нет дела, ни до чего.
Она однажды ему рассказала, он помнит слово в слово, словно милые уста до сих пор прячутся в его голове, слово в слово… «Мне было тогда шестнадцать вёсен. Мы жили у озера. Я любила гулять по берегу. Там было тихо, только птахи и разные букашки, бабочки. Я любила сидеть на мостике для рыбацких лодок, он отходил далеко от берега, я всегда шла по нему до самого конца, садилась и смотрела на воду. В тот день на меня что-то нашло. Будто чёрная туча накрыла. Я взяла и спрыгнула в воду. Там должно было быть глубоко, я всегда знала, что там глубоко — но я вдруг стала на ноги, а вода оказалась по плечи. Она была тёплая-тёплая. И пахла. Я до сих пор помню тот запах. Я расхохоталась, как глупая. Стояла и хохотала. Покуда откуда-то сбоку не подплыли на лодке рыбари. Они узнали меня. Дома меня посадили под замок, а потом мы переехали. От меня закрывали даже колодец, прятали верёвки — а мне было смешно. Просто смешно. И скучно».
Верёвка пахнет рыбой… Он должен был возлюбить. Не только за них. Он никак не мог удавиться. Многие люди жили достойно. Строили храмы, дворцы, города, ваяли, писали книги, сражались. Дарили миру прекрасное. И ему. Он не мог плюнуть им вслед. Он должен был найти выход. «Стоит ли жить?» Вопрос праздный. Как живут птахи, цветы, деревья и всякие твари? Просто живут, без вопросов. Так и он хотел жить, потому как сказал один эллин: «Мысль — это то, что в избытке». Ему надоело быть жадным, ему опротивело, он просто знал, что должен жить. И он жил. И был горд.
Его отец не смог защитить его мать. Стоял бледный в углу и трясся от страха. Потом пил и дубасил его. И он тоже не смог защитить. Ни жену, ни свой плод в её чреве. И если б он удавился — он бы стал как отец, он бы струсил пред Богом или пред Диаволом — кто бы там ни был, — он бы навек признал своё рабство, но он не хотел быть рабом. Никак не хотел! Он был рождён не напрасно, его мать не ошиблась, не мучилась зря, не согрешила, нет, нет!
Никогда не понять человеков. Одни говорят о гармонии, о чудесном Небесном Отце, о благодати — но хранят взаперти своё семя яко строжайшую тайну. Другие же стонут и воют подобно шакалам, но плодятся по-воробьиному. Не понять человеков. Яко дети. Яко овцы без пастыря.
Он не верил святошам. Никогда. Их святость от страха, их души скованы страхом крепче брони. Они не могут один на один, сразу ищут подмоги, сразу сдаются. Что они говорят? «Здесь — тщета и юдоль; гармония — Там, нужно скорее вернуться, слиться, постичь». Ежели так невтерпёж им вернуться, зачем отделялись? Оставались бы там сосунками, терзая грудь своего Совершенства. Нет! Настоящие человеки другие. Надо что-то оставить. Надо сделать прекрасное. Дабы хоть один после тебя мог гордо воскликнуть: Се человек!
Он не верил святошам. И когда услыхал про Чудака, долго смеялся. А потом пришёл уличать. И стал соучастником. Во второй раз.
Всё решилось в тот вечер. В первый же вечер. Он пришёл уличать. Он рассказал свою жизнь. О брате, о матери, о жене. О глазах пронзённых на поле брани. О тысячах, которых косят мор и глад ни за что ни про что. «Тот, кто всё это видел, как может тот веровать?» — спрашивал он. И распалялся всё боле, впадал в неистовство, негодовал: «Враки! Сей есть Зверь! Коль скоро есть Кто — так Зверь!»
А Чудак улыбался в ответ. Не серчал, не хмурился даже — улыбался. «Твой Бог — Зверь, хуже волка!» — и только улыбка в ответ.
«Взгляни на тех, — наконец промолвил Чудак, — что засели за трапезой. Они тоже не веруют, как и ты. Ступай к ним!»
Он поразился, споткнулся. Тех он уже видывал, те молились по семь раз на дню, по семидежды семь, на каждом шагу. Кто ж тогда верует?
«А ты подумай, — сменился в голосе Чудак, — сии твердят, что Он — всюду, всё слышит и знает, всё видит, и ни один волос не упадёт помимо воли Его — пошто тогда им молиться семидежды семь раз на дню? Иль они знают что-нибудь лучше Его? Иль Он слеп?.. Нет, сии в душах не веруют, сии веруют в словах. В душах веруют птахи небесные, деревья, цветы, звери всякие, даже псы, коли не гонит думы их человек. Так и ты. Ты тоже не веруешь, и совсем не потому, как говоришь. В словах твоих кривда. Ты винишь Господа, а сам не веруешь, никому сам не веруешь. Винишь не того. Кабы мог ты винить себя — никто бы не умер. А ты винишь Господа, а сам не веруешь. Винишь Того, в Кого не веруешь. Остаются пустые слова, сотрясение воздухов. Как может быть у тебя правда? Как может быть у тебя любовь? Тебе боязно, ты всю жизнь боялся любить — и смерть одолела. Всех одолела, кого ты боялся любить. Тебе боязно — и ты швыряешь грех свой Господу, перекладываешь на Его плечи. А Он принимает. Всё принимает. Не любить — главный грех. Всё из того. Ты бывал у эллинов. Один из сих мужей сказывал: „Дайте мне точку опоры — и я сдвину Землю“. Он как ты. Ты не можешь судить, потому как нет у тебя точки опоры. Знай же, точка опоры здесь», — Чудак коснулся рукою груди — там, где сердце.
Он примкнул к Чудаку и был приставлен к кассе. С первого дня.
Всё пошло вверх тормашками в его голове. День за днём волочился он за Чудаком с ящичком на плече. И наблюдал.
Чудак был одинок, как и он. Может быть, боле. Наверное, боле. Эти, что окружали его, ученики — на них трудно было глядеть без улыбки. Как-то раз они шли, он был первым, Чудак с остальными сзади; и какой-то замызганный пьяный нёсся навстречу. Он уступил тому путь, и пьяный толкнул Чудака. Пётр готов был убить бедолагу, и Иоанн, они все налетели, как коршуны. Один он стоял поодаль. И Чудак. Чудак их унимал, срывал голос, был в гневе. А те бушевали. Потом Иоанн обвинил его, что он трус: почему, мол, пропустил пьяного, почему не столкнул с дороги? Всяк человек себя по-своему ценит. «Тузиться с пьяницей пристало пьяницам», — так он ответил. И Чудак вдруг его похвалил. И изрёк: «Тот, кто нашёл самого себя, — мир недостоин его».
Трусы были они. Страх таился в их душах. Они не любили, они сдавали в рост свою «любовь», они покупали блаженство потом, потому как ужасно боялись того, потому как их души тряслись. Они готовы были биться на кулаках, кому в Царствии Небесном воссесть одесную, кому ошуюю. Они не стоили того пьяницы, им бы быть гладиаторами на потеху толпе. И Чудак это видел. И грустил, постоянно грустил. А по ночам что-то читал втайне от всех. Ото всех, но не от него.
Он единственный дерзал спорить. Нет, был ещё Пётр, упрямец, тот спорил при всех, перед публикой, по-другому. Они же беседовали чаще тёмными вечерами, когда прочие давно уже спали и видели сладкие сны о своём будущем рае. «Врёт твоё Писание!» — обличал он, со всех сторон обличал, раз за разом. А Чудак слушал — и улыбался. И всегда находил, что ответить. Или как промолчать…
«Почему сказано, будто владеет человек всеми рыбами морскими, птицами небесными, и скотом, и всеми тварями, живущими на земле? Кем может владеть человек, ежели собой он не владеет?.. Несчастливец владеет счастливцами? Глянь на парящего в небе орла, на гонящего своих олених оленя или на царя вод бегемота. Вот где красота, гордость и величие! Какие заботы у них? Чем они тяготятся?.. Вглядись в их очи, ежели можешь. А человек?.. Один приходит торговать, другой — воевать, третий, говорят, наблюдать. Ты — наблюдаешь?… Что делаешь ты? Ведь тоже воюешь по-своему… и я воюю с тобой…»
Одна ночь ему особо врезалась в память. Та ночь стала началом. Конец пахнет рыбой.
Та ночь пахла иначе. Терпкий воздух, высокие эвёзды, треск костра. Чудак сидел под смоковницей, спиною к костру, над ним горел факел, метая багровые тени, словно лапы чудовища, красного демона или ангела; но Чудак не глядел, не интересовался, был весь поглощён: Чудак сидел на пне за сделанным Петром столом для трапез и читал, не слыша его приближения. Лишь когда его тень упала на стол, разрубив красноту, Чудак обернулся.
— Что читаешь? — спросил он.
Чудак будто бы испугался, сгрёб рукою свой свиток к краю стола, но после вдруг одумался и показал:
— Вот, смотри.
Он не мог разглядеть при таком свете, он попросил:
— Если хочешь, читай мне.
Чудак пристально глянул ему в глаза, но, наверное, тоже не мог разглядеть, либо нечего было разглядывать, потому как с охотою повернулся обратно к столу и стал читать. Вслух. Голос, мягкий и робкий, трепетал словно ночь, и в той ночи не было звёзд и костра, в той ночи уже витал запах рыбы, смутный, неясный — но он учуял.
«И возьму жезл Мой — благоволения и переломлю его, чтобы уничтожить завет, который заключил Я со всеми народами. И он уничтожен будет в тот день, и тогда узнают бедныя из овец, ожидающие Меня, что это — слово Господа. И скажу им: если угодно вам, то дайте Мне плату Мою; если же нет, — не давайте; и они отвесят в уплату Мне тридцать серебренников. И сказал Мне Господь: брось их в церковное хранилище, — высокая цена, в какую они оценили Меня! И взял Я тридцать серебренников и бросил их в дом Господень для горшечника».