Границы из песка - Сусана Фортес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
II
Ни ветерка, небо ясное, к востоку более темное и такое красивое, каким было, наверное, в ночь после собственного сотворения. По едва освещенной керосиновыми фонарями медине [3] с ее заплесневелыми от старости кривыми улочками, мимо кованых железных решеток и угадывающихся в серых сумерках перил идет высокий худой мужчина. Он медленно, но громко дышит, и звук собственного дыхания, эхо шагов по мостовой словно переносят его из яви в сон. Дойдя до лестницы в каком-то круто обрывающемся вниз переулке, он, руки в карманах, вприпрыжку спускается по ней, так что даже при полном безветрии белая рубашка с распахнутым воротом парусом надувается за спиной. Африканская ночь – темно-синяя, цвета индиго, а по краям пурпурная – опускается на землю. Небо тут ни при чем, краски сочатся из потаенных глубин мира и медленно разливаются в пространстве. И тогда он вспоминает мерцающий в темноте небосвод, каким увидел его, стоя у подножия песчаных дюн, во время экспедиции в Сахару с Мадридским географическим обществом осенью 1931 года. Никогда до этого он не испытывал ничего подобного: ему казалось, он видит легкое серебристое свечение пара, поднимающегося над остывающим песком, ощущает свою кожу как единственную преграду между ним и Вселенной, а там, наверху, сочатся небесной росой соцветия звезд… Дрожь восторга охватила его. Находиться среди этого вселенского одиночества, быть его единственным обитателем – вот к чему нужно стремиться, что искать, вот из чего рождается африканская лихорадка! Именно она привела Ливингстона и Стэнли на плато у Больших озер, Ирадьера и Осорио – на реку Муни, да и его самого обрекла на добровольное изгнание, которого он боится и одновременно ищет. Эта иссушенная, жестокая земля очаровывает, и ни одно другое место, каким бы благодатным оно ни было, не сравнится с ней по своей чарующей силе.
Выступающие облупленные карнизы делают улочки угловатыми; стены из сырцового кирпича то сжимают их, то заставляют беспорядочно извиваться, пока не растворяют окончательно где-то вдали, в приторных, дурманящих ароматах, и нет никаких особых примет, по которым их можно было бы различить. Но мужчина идет вперед очень уверенно, будто ему знакома здесь каждая пядь. Порой до него доносятся чьи-то гортанные голоса, лай собак, приглушенные звуки… Он прошел уже значительную часть пути, и вдруг за вымощенным камнем двориком и городскими воротами открывается широкий проспект с пальмами, современными зданиями и сверкающими вывесками по обе стороны – новый квартал Танжера.
Большое окно желтоватым опалом светится в темноте. Кафе «Париж» на площади Франции погружено в свою обычную полуночную жизнь: кости и домино стучат по мраморным плиткам, дрожащие руки выделывают сложные па над ломберными столиками, лампочка, покачиваясь на длинном шнуре, освещает рассыпавшиеся бильярдные шары. Многие иностранцы отсчитывают дни своего пребывания в городе с нетерпением школьников, отмечающих в календаре оставшиеся до каникул дни, и для них лучший способ на время забыть о ностальгии – прийти в одно из тех немногих мест, где можно развлечься на европейский манер. Недаром старожилы в шутку называют это кафе «пуповиной Европы». Сигаретный дым, плывущий за стеклами, мешает разглядеть, что творится внутри. Мужчина прислоняется лбом к окну и напряженно вглядывается. Вдруг черты его разглаживаются и будто освещаются. Он молод, у него несколько надменное и застывшее выражение лица, присущее, как ни странно, пылким натурам. Темные, по-военному коротко стриженые волосы еще не высохли после душа. Четкая линия бровей подчеркивает сияние глаз, блестящих от напряжения и любопытства. Какое-то время он продолжает всматриваться в окно, стараясь охватить взглядом сразу все, но в конце концов сдается и входит в кафе.
В окаймленном высокими колоннами пространстве плавает густая дымовая завеса, приглушая шум импровизированных вечеринок, когда каждый, потакая своим прихотям, слушает только себя, а говорит громче и жарче обыкновенного. От стола к столу перелетают фразы, оскорбительные комментарии, нецензурные слова, без которых не обходится ни одна шутка в адрес арабов; здесь обмениваются слухами, называют имена отправившихся в отставку министров, обсуждают скандалы, катастрофы, беспорядки, и все это с преувеличениями, вполне естественными для тех, кто проводит ночь с рюмкой в руках. Мужчина сначала стоит неподвижно, будто в растерянности, как человек, попавший из темноты в ярко освещенное помещение, затем осматривается. Глаза его уже не похожи на два буравчика, но по-прежнему цепки. Вот он начинает медленно двигаться между столиками: руки привычно засунуты в карманы, на лице выражение то ли лукавства, то ли превосходства, словно ему доставляет удовольствие просто так, без всякой цели обозревать всех с высоты, – на ходу здоровается со знакомыми, продолжая оглядываться, вдруг расплывается в улыбке и большими шагами направляется в глубь кафе, обнаружив наконец того, кого искал.
Там спиной к стойке бара сидит мужчина средних лет; он курит, опершись подбородком на руку. Вид у него немного усталый, возможно, ему надоели чересчур шумные соседи. Царящий в углу полумрак скрывает его от чужих взглядов и позволяет, не привлекая внимания, наблюдать за присутствующими. Он в пиджаке с широкими плечами, что подчеркивает его крепкую фигуру, но благодаря расстегнутой у ворота рубашке выглядит он по-домашнему, даже несколько небрежно. Его вполне можно принять за сотрудника тайной полиции, если бы не поблескивающие в глазах ум, юмор, проницательность, что выдает в нем человека совсем другой профессии. Филип Керригэн принадлежит к тому поколению репортеров, которые начинали в эпоху Великой войны [4]. Правильные черты лица немного портит рассеченная переносица, делая его похожим на бывшего боксера. Возможно, в молодости он и был им, в любом случае у него вид драчуна, пренебрегающего опасностями, которые подстерегают в любом кабачке после нескольких бутылок. Левую руку от запястья до указательного пальца пересекает темный, словно обуглившийся шрам, почему-то наводящий на мысль о кратере вулкана. Рядом с ним на столике – экземпляр London Times, пачка английских сигарет и полстакана виски.
Мужчина в белой рубашке внимательно смотрит на него: седые виски, морщинистая шея, белки в красных прожилках, – словно пытается оценить ущерб, нанесенный временем с момента их последней встречи. У него мелькает мысль, что сидящий перед ним принадлежит к тому типу людей, на которых любое событие оставляет след, и прошлое, будто скульптор, лепит их лица. Наконец он подходит к объекту своего наблюдения и слегка хлопает его по спине. Странно, но в этом сдержанном жесте угадывается глубокая симпатия, существующая несмотря на разницу в возрасте и редкие встречи.
– Счастливого Рождества, – в голосе мужчины звучит то ли намек, то ли ирония. – Исмаил сказал, я найду тебя здесь.
Керригэн поворачивается и начинает смеяться – хрипловатый смех доносится словно из живота. Впервые он встретился с Алонсо Гарсесом в военном казино в Мелилье вскоре после выборов, которые покончили с испанской монархией [5]. Тот был слегка пьян, в прекрасном настроении и пытался привлечь внимание присутствующих геопацифистской речью, ратуя за единую родину всего человечества. Керригэн тогда подумал, что его эйфорию подпитывает некая поэтическая жилка, начавшая биться скорее всего в Африке, но наверняка не в казармах, следовательно, молодой человек бывал здесь еще до службы. Гарсес говорил сбивчиво, сам себе противореча и почему-то используя геологические термины и сравнения. По его словам, национальная территория любой страны – не более чем покров из кварца и песчаника, а кожей планеты должна быть карта без границ и государств, но в то же время провозглашал тост за молодую испанскую республику и желал всем счастливого Рождества, что в мае выглядело по меньшей мере странно. Керригэн запомнил его взгромоздившимся на стол, в армейских breeches [6] и высоких ботинках, словно он вот-вот отправляется в какую-то далекую экспедицию. Казалось, он говорил искренне, но ощущалось в этом что-то неестественное, театральное, будто в прочувствованном монологе о воинском долге слышалась насмешка над ним. Недаром несколько офицеров Африканского стрелкового полка, у которых уже начали пробиваться гитлеровские усики, окружили его отнюдь не из солидарности с его идеями, и если бы не присутствовавшие в казино корреспонденты, ему бы не поздоровилось. Именно тогда Керригэн инстинктивно почувствовал, что должен защитить его, – он поднял бокал и произнес: «Merry Christmas!» [7]. С тех пор это приветствие стало для них своего рода условным знаком, неким ритуалом – ведь мужчины, как и дети, нуждаются в подобных оборотах, серьезных или шутливых, чтобы выразить свои чувства, которые иначе они, наверное, выразить не умеют.