Огонь! Рассказы - Вероника Батхан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сравнил – вот Джерусалем середины прошлого века, руины Старого города – и пустил в работу первые чертежи. Угрюмые немцы истово – как свое – возводили кварталы приземленных домов с черепичной, огнистой крышей, круглыми окнами чердаков и «двух одинаковых не нашлось бы меж ними», а он уже рисовал на газетной бумаге больницу – фасад дрезденской Оперы…
Первые переселенцы прибыли через год в новенькие квартиры, пахнущие мелом и деревом. Улицы – сплошь в стародавних липах – замелькали гирляндами простынь и свежих пеленок. Заработали магазины, кафе, Госстрах. Город закипел сразу – как чугунный котелок на костре. Но тайком горожане шептались, что, будто находили чужие следы в домах, и незнакомую речь по ночам доносил ветер. Дальше – больше.
Люди в странной одежде выходили из лондонских скверов и садились в пражский трамвайчик на углу Венеции и Нагасаки. За одним и тем же углом можно было увидеть кавярню сестер Несвицких или бар Ханумы-хатун. В городском саду каждый вечер играл оркестр и «Дунайские волны» качались в объятиях нежных скрипок. А однажды под вечер по улице Ленина, говорят, прокатилась карета с царскими вензелями. Правда, это, наверное, уже врут…
Годы шли, город рос. Появились уже кварталы: «немецкий», «минский», «арбатский», улицы Харбина и Петербурга, римские и египетские дома… Архитектор работал без устали, иногда сверяясь с журналами, чаще по памяти. «Отработанные» открытки он вешал на стену в своем кабинете и любовался ими в обеденный перерыв. Иногда он задумывался – а что будет, когда коллекция кончится? Но в обтрепанной по краям пачке оставалось еще много «посткардов».
Поселенцы спокойно свыклись с листопадом нового Вавилона. Многоголосье и разнонаправленность улиц потихоньку меняли их в романтических космополитов, благо нефтяникам даже в те времена было позволено многое. Впрочем, больше молчали – слишком дивны и редки были чудные книги из библиотек города Августа, слишком сладок и прян аромат кофе по-венски, чересчур головокружительно вальсова жизнь посреди страны победительных маршей. Уже и свадьбы игрались и первых младенцев с левантийски тяжелыми веками или узкими глазками айнов несли из готического роддома. Прошлое обрастало нежно-розовой плотью – как свежая кожа затягивает ожог.
А закончилось все банально. Свежеприбывший горожанин – скопцеватый польский еврей – опознал в новых зданиях силуэты варшавского и краковского костелов, о синагоге не говоря, и тотчас же сообщил куда следует. Архитектора вызвали, допросили, попросили остаться, допросили еще раз… Шел 1952 год.
Город Август охватила тревога – сначала смутная и невнятная, после плотная, будто дым от лесного пожара. В очередях шептались, что слышали пушки, разрывы бомб, вой пикирующих бомбардировщиков. Место пражских трамваев заняли танки и броневые колесницы монголов, от деревьев к парадным перебегали хмурые автоматчики. Бессчетные стаи ворон кружились в прозрачном небе, а подвальные крысы ушли из города. Улицы опустели – подселенцы предпочитали отсиживаться в своих крепостях, забивая тоску свистом радио.
В ночь с субботы на воскресенье всех жильцов охватила паника. С самых сумерек начались перестрелки, запахло гарью, порохом и разваленным мясом. Мостовые тряслись в лихорадке, ставни хлопали, двери скрипели и ныли. Исход начался чуть за полночь – на машинах и мотоциклах, с тележками и пешком все живые пустились прочь.
Многие после не могли вспомнить: зачем, почему поднялись, куда бежали, как очнулись в степи на рассвете. Кое-кто – вспоминать не хотел. Но все поняли, когда архитектор умер – контуры города на холмах заколебались и осыпались, будто песок под струей воды. Говорили, что его расстреляли, но после узнали – ушел сам, в камере, во сне. А обломками здания накрыло уже тело. Там теперь парк – перестраивать побоялись.
– А все остальное – осталось? – спросила я, пересаживаясь. Ноги затекли, будто на желтой занозистой лестнице я сидела не один час.
– Город не сносили, и он не рушился. Какие-то здания уцелели, какие-то обрели «истинный» облик советских домиков сталинского фасона, что-то безвозвратно перестроили. Старики предпочитают помалкивать, молодежь ничего не знает. Дети догадываются, но с возрастом перестают верить в собственные игрушки…
– Значит, вы говорить не боитесь?
– В моем возрасте ничего не боятся, девочка – старик улыбнулся еще раз, – А теперь прости – один из моих друзей пришел погрустить о Берлине, в который – в отличие от тебя – так и не смог вернуться.
Под ногами заскрипели ступеньки, хлопнула дверь подъезда. Из лестничного окна молочным туманом клубилось утро. Я поддернула рюкзачок и вышла на улицу. Захотелось отыскать солнце, но марь затянула небо вглухую. Искомый дом с башенками виднелся на углу следующей улицы – я вспомнила, что улица Шуберта идет подковой вокруг квартала. Полосатая кошка на тротуаре сонно мыла пыльный, пушистый хвост. Прокатился пустой автобус.
Город похожий на Минск и Питер одновременно дремал за моей спиной, город, вылитый Иерусалим спускался с холма Нерештау, город Август улыбался будущему рассвету. И на флаге у входа в мэрию мне почудилось Белое Древо и семь звезд в венце Короля…
Кхаморо
«…Ой, пока солнышко, ромалэ, не взойдёт…»
Цыганская народная песня
Я сидел на траве у белого памятника. Простая пирамидка из гипса за хлипким заборчиком, яблоневые лепестки осыпаются на неё с ветвистого, старого дерева. Чья-то заботливая рука положила к подножию пышный пучок ромашек. От звезды в левом нижнем углу откололся кусочек краски – словно его выщербила пуля. Имена с таблички я знал наизусть.
Голутвин Борис Михайлович, капитан, 1909—1943. Рыжов Валерьян Иванович, лейтенант, 1921—1943. Амонашвили Георгий Шалвович, рядовой, 1920—1943. Веневитинов Аскольд Георгиевич, рядовой, 1899—1943, Кочубей Павел Павлович, рядовой, 1925—1943. Карнаухов… Не «Корноухов» – сколько спорил, сколько доказывал, что ошиблись в военном билете, неправильно написали фамилию. Я улыбнулся. Тёплый ветер коснулся моей щеки – месяц май начался небывалым теплом. Буйно цвели большие сады в маленькой Аржановке, зеленели луга, носились по деревенским дорогам мальчишки на дребезжащих велосипедах, глухо урча, ползали по пашне тракторы, соловьём разливалась воскресная, удалая гармонь. Вот только женщины за водой к речке больше не бегали. И мужчин оставалось мало, словно снова открыли набор в третью роту к товарищу Назаретскому. Но весенними светлыми днями жизнь кипела в маленькой деревушке. А по ночам было тихо.
Я встал, поддёрнул зелёную гимнастёрку, поправил выцветшую пилотку и отдал салют товарищам. Спите спокойно, покуда не потревожили. Вот и поле спит, и деревня спит… Аржановка и вправду плыла, словно лёгкий кораблик в белых волнах тумана. Тускло светилось пять-шесть окон, еле отблёскивал новенький купол церкви, чуть виднелся одинокий костёр на высоком берегу речки. Не иначе охотнички городские, смоленские, а то и из самого Минска прибыли. Им сезон не сезон, закон не закон, абы в кого пострелять – в кабанов с поросятами, в лосиху с телёнком, в тетёрку с птенцами. И гонят валом, зверьё бьют на безымянных могилах, где фашисты наших солдат в землю клали, тревожат мёртвых и живым не дают покоя. Бывало, что и рвались охотнички на старых минах, шеи ломали в залитых водой блиндажах, а всё им мало. Сходить что ли, пока солнышко не взошло, рассказать о местных лесах, о боях-пожарищах – глядишь, что в головах у мужиков прояснится? А на нет, как известно, и суда нет.
Путь до речки показался длиннее, чем раньше – время не шутит. Или просто не хотелось спешить – так безумно светила луна, так хороши были рощи в новеньких платьях, так одуряюще пахло молодой жизнью. Сочный воздух Смоленщины не походил на солёный, колючий ветер родного города, но сегодняшней ночью я почти не жалел об этом. Вот и обрыв, с которого как на ладони открывается дальний берег. И там тоже огни? Смех и музыка? Так быстро, как только мог, я поднялся по заросшему ивняком склону, и, выйдя на край, вгляделся в сумерки. Вдоль песчаной отмели бродили длинногривые кони, чуть поодаль купались три девушки, целомудренный лунный свет очерчивал контуры нежных тел. Две женщины постарше возились с большим котлом, отчищая его пучками мокрой травы. У костров негромко переговаривались, лаял пёс, хныкал чей-то младенец. Одиноко прозвенела струна, брякнул бубен, тут же вступили гитара и шальная, сумасшедшая скрипка. Она плакала и смеялась, бередила тоской усталую душу… где моя молодость, скажи, цыган? Не ответит.
По узенькой тропке я вышел на ближний огонь и нисколько не удивился, увидев, что на этом берегу у костра тоже сидит цыганка. Старуха, моя ровесница или немного младше. Одета «по городскому», на плечах дорогая шаль, пальцы в перстнях, серьги искрят камнями. И глаза блестят молодо, сильно – от огня или дальней музыки. Или от слёз?