Электрон неисчерпаем - Сергей Бабаян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А с какой жадностью (странной жадностью – до изнеможения черпая из себя) он работал!… Шаг, еще шаг, еще шаг… после каждого шага – гордая, торжествующая усталость; и после каждой короткой, радостно нетерпеливой, предвкушающей передышки – с возобновленной (нет – чудесным образом приумноженною) энергией – снова вперед!… Прекрасное было время. Впрочем, ему не было жаль того времени – того, что оно ушло. Уже тогда нельзя было ничего изменить, уже тогда все дальнейшее зависело только от всех – то есть по отдельности ни от кого не зависело. Человек переживает потерю и невозможность ее возместить, если существовала упущенная им – или хотя бы судьбой – альтернатива постигшей его беде. Он будет страдать, что потерял в катастрофе ногу; переживать же из-за того, что она не регенерирует, как у тритона, может только душевнобольной…
Душевнобольной?…
Месяц назад (Лена уже ушла) Борис упросил его показаться врачу. Иван Ильич понимал, что это бесполезно, – не потому, что свысока относился к другим наукам (подобно своему завсектором, академику: после очередного избрания нового члена, далекого от физматнаук, старик неизменно ворчал: „Ну, скоро будем принимать водолазов…“), а потому, что наверное знал: для того, чтобы его излечить, надо было доказать ему ложность концепции, казалось, неколебимо сложившейся в его голове, – а он был уверен, что это никому не под силу… „скорее всего, никому“, – добавлял он из чувства уже почти инстинктивной научной этики (без сомнения нет ученого), но в глубине души в этом случае не верил тому, что говорил… Поначалу он был настроен решительно против врача (поверять – тем более, в его представлении, безо всякого проку – свои мысли и чувства чужому для него человеку ему болезненно не хотелось) и согласился на встречу лишь потому, что об этом просил Борис: он знал, что Борис ему друг и искренне переживает его состояние, и не хотел его огорчать. (Странное дело: хотя жизнь не только его собственная, но и всех людей на Земле в его глазах уже не имела смысла, – частное, обращенное к отдельному человеку добро необъяснимо осталось в его душе единственной, абсолютной – освободившейся от подчиненности цели – реальностью.) Кроме того, Борис – вполне согласно со своим темпераментом – был очень настойчив, и спорить с ним у Ивана Ильича уже не было сил. В клинику он бы, наверное, не пошел (оказать пассивное сопротивление было проще), но Борис пообещался прийти к нему вместе с врачом домой – и Иван Ильич скрепя сердце сдался…
Врач, по специальности невропатолог (а может быть, и психиатр – невропатологом его называл Борис), оказался человеком лет сорока, как и Иван Ильич, среднего роста, округлым, седоватым, с бородкой, с удивительно (даже как-то расслабляюще собеседника) спокойным крупным лицом и медленным доброжелательным взглядом. Иван Ильич ждал его прихода с тягостным, иногда прорывающимся раздражением чувством – но, увидев его лицо, успокоился. Он подумал тогда, что в любом другом случае этот человек, наверное, смог бы ему помочь… но другого случая не было.
Представился врач Михаилом Степанычем. Они сели в креслах (Борис – маленький, худенький, юркий, торопливый как воробей, порой утомительно кипящий энергией слов и движений – вышел на кухню приготовить закуску), они сели в креслах – друг к другу лицом, между ними журнальный столик, – посидели несколько времени молча, врач закурил (перед этим Иван Ильич, узнав, что он курит, поставил пепельницу и предложил курить), затянулся два раза, стряхнул несколько чешуек первого пепла – и добродушно, слегка улыбнувшись, сказал:
– Иван Ильич, Борис Константиныч как-то сказал мне, что у вас иногда бывает… насколько я понял, несколько подавленное настроение. Может быть, пока он хлопочет, мы с вами об этом поговорим? Мне думается, я бы смог вам помочь – если, конечно…
Он замолчал, благожелательно глядя на Ивана Ильича.
– Конечно, конечно, – сказал Иван Ильич; ему стало неловко – человек пришел ради него, – и он поспешно добавил: – Буду весьма признателен…
– Так что с вами, Иван Ильич?
Иван Ильич подумал, что с ним, вспомнил все, что он знал о нервных расстройствах (а знал он о них очень мало: у него всю жизнь была ясная, здоровая, спокойная жизнь), и сказал:
– Наверное, депрессия.
– Нынче у всех депрессия, – легко сказал врач. – Почему вы решили, что у вас депрессия?
– Иногда… мне не хочется жить, – сказал Иван Ильич – и (до мозга костей приученный к точным формулировкам) тут же подумал, что это очень неточно. – Нет, – сказал он, – не так. Я не могу сказать, что я не хочу жить… то есть хочу умереть, – как не могу и сказать, что я жить хочу. Мне это просто безразлично. Моя жизнь, моя работа – а это и была моя жизнь – не имеют теперь никакого смысла. Жить, ничего не делая, я не могу… но я так же не могу что-то делать, зная, что это бессмысленно.
– А что вы делаете, Иван Ильич? – спросил врач. Он слушал, чуть наклонив голову набок, и порою вытягивал губы в трубочку – отчего приходили в движение его седеющие подусники и усы; слушал он с таким наружным участием и интересом, что в душе Ивана Ильича шевельнулось желание (а может быть – надежда на помощь?…) обо всем подробно ему рассказать: до этого душевного движения он отвечал хотя и добросовестно, как вообще привык все делать в жизни, но безо всякого чувства, – лишь потому, что его спрашивал этот приятный и внешностью и повадкой и, по своему знакомству с Борисом, как будто не совсем посторонний Ивану Ильичу человек.
– Я занимаюсь ядерной физикой.
– Область, мне мало доступная, – как будто сожалеюще сказал врач.
– М-м-м… Одно время я делал Бомбу.
Бомба – так называли это со времен Изделия № 1. С тех пор, какие бы метаморфозы ни претерпевала ее конструкция, ее разрушительная мощь и ее носители, там, где было можно о ней говорить, ее называли Бомбой.
Михаил Степаныч чуть приподнял брови и сделал затяжку.
– Э-э… я так понимаю – атомную, водородную и так далее бомбу?
– Да.
Странно, что Боря, при своей вулканической несдержанности на язык, ничего об этом ему не сказал.
Врач как будто понимающе (и в лице его даже как будто уменьшился интерес) неторопливо покивал головой, и Иван Ильич замолчал – ожидая, что врач ему скажет, что же он понял. И действительно – после минутной паузы Михаил Степаныч спросил:
– Видимо, у вас возникли… какие-то нравственные проблемы? В связи с тем, что вы разрабатываете орудие уничтожения?
Иван Ильич покачал головой.
– Несколько лет назад я перешел в другую лабораторию. Сейчас я занимаюсь чисто теоретическими исследованиями.
– Извините, а с чем это было связано?
– Это произошло, когда соперничество с потенциальным противником потеряло в моих глазах всякий смысл… когда суммарная мощность боеприпасов превысила потребную для уничтожения человечества.
– То есть совершенствовать бомбы стало бессмысленно, – сказал врач.
– Ну, в общем да… Главное было уже не бомбы, а носители и защита от них. И, как ученому, заниматься тем, что бессмысленно, мне стало неинтересно.
– Значит, ваши, так сказать, морально-этические взгляды не сыграли здесь никакой роли?
– Сыграли. Просто сначала я понял чисто техническую бессмысленность дальнейшей разработки вооружений… я помню, мне пришла на ум такая фантасмагория: поскольку в глобальной войне мир будет все равно уничтожен, то для так называемого удара возмездия совершенно излишне тратиться на ракеты и прорыв ПВО: проще взорвать все свои бомбы на своей территории, ведь все равно пропадать, – и в мире ни одной живой души не останется… Так вот, сначала я понял бессмысленность всей этой гонки… вообще странно, что раньше не понял, но вы ведь знаете, наука затягивает и отнимает порой здравый смысл… в тех областях, что лежат вне ее, – а уже потом, как следствие этого осознания, изменились и мои взгляды на производство оружия вообще. Я пришел к выводу, что в этом направлении работать преступно.
– И вы считаете, что… ядерный паритет, например, не нужен?
– В сложившихся условиях, когда накоплено столько оружия, – нет. Вам, может быть, покажется странным то, что я говорю… но сейчас было бы безопаснее, если бы у одной из великих ядерных держав – Америки или России – вовсе бы не было ядерного оружия. Тогда в случае войны ядерный удар – причем очень ограниченный, потому что сопротивление будет сразу подавлено, да и для победителя самоубийственно сильно загрязнять атмосферу, – будет нанесен только одной стороне… которая проиграет войну, но человечество останется целым. Ответные же удары в двусторонней ядерной войне… которая ограниченной быть не может, она перерастет в тотальную в считанные дни, если не часы и минуты, – представляются мне даже не просто бессмысленной, а какой-то психопатической местью: отомстить всем шести миллиардам – в том числе и себе – так, чтобы вообще никого и ничего не осталось. А ведь в конце концов… хотя и говорят, что каждый народ заслуживает свое правительство, народное большинство крайне редко выступает инициатором войн.