Танк - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спросишь его:
- Дед, а сколько ты немцев убил?
- Не знаю, - буркнет дед, и чувствуется, что продолжать ему неохота.
- Но ты стрелял?
- Стрелял.
- А они падали?
Как же он ответил? Я так и не понял, падали они или нет, или, вернее, так, что падать-то там все падали, люди, кто убитый, кто раненый, но что в гуще боя различить, от чего кто упал, нельзя, что бой - это что-то типа железного ветра, который дует со всех сторон, да еще с завихрениями, а люди, повинуясь этому ветру, смещаются по плоскости, по укрытиям, то ползком, то бегом, то в полный рост, то за кочками, то по воронкам. И каждый стреляет. А потом все заканчивается. И ты либо сразу чувствуешь, как тошноту, - разбиты. Либо потом приходит приказ, где говорится, что молодцы, победили, но теперь вам по-любому надо отступать, противник сломил наше сопротивление на флангах и обошел вас справа и слева. И даже пожрать перед отступлением нечего. Потому что ни каши тебе, ни супу - ни хрена. Походные кухни и штаб уже отвалили. Значит, сухарь, кипяток - и ночной марш.
Мы любили трогать рану деда: глубокий, с большой палец взрослого, "вход" над левой ключицей и длинный, похожий на расползшуюся, заросшую темной кожей "молнию", "выход" во всю длину раздробленной левой лопатки. Дед сносил эти приставания молча, а возможно, даже любил их как своеобразную ласку, и только когда мы переходили грань возможного восторга и почтения к этим ранам, дед стряхивал нас с плеча, тихонько ворча, как медведь. Лишь незадолго до смерти он мне рассказал, как всадили в него эту пулю из противотанкового ружья, когда 51-я армия попала в котел под Брянском.
Дед всю войну до последнего дня прошел, но сорок первый год его до смерти не отпускал. Ничего там, в сорок первом, не было, кроме жути и позора, ну, может быть, несколько спокойных дней. Их ведь мало было, этих дней, там какая-то яма разверзлась, какая-то прорва несчастья, когда они и ползали, и корячились, и все вроде делали, как надо, и все равно - ветер против них дул, ни разу никому не свезло, ни одному герою силу не удалось показать, и люди горели, как солома. Люди - первый сорт, и Хасан тебе прошли, и Халхин-Гол. А немцы их палили, как тараканов, паяльной лампой. И на всех окруженцев - а там бригада, наверно, целая выходила - две несчастных танкетки осталось да пушка со сбитым прицелом, из которой по танкам били прямой наводкой, глядя в ствол... Потом-то и сила взялась, и танки, и штурмовики "черная смерть". Дед бы войну генерал-полковником, может, закончил, но нашелся у него в штабе пидор, который фотографии Гитлера стал собирать из любопытства. Ну этого, конечно, отправили, как будто он не знал. А деда вызвали и сказали. У тебя в армии... Такое дело... Короче, он в сорок пятом призового чина не получил. А если и вспоминал войну, то сорок первый. Видно, круто дался он ему. Однажды, правда, когда я болел, он танк мне нарисовал - "пантера". В сорок первом году у немцев еще таких не было, они на Курской дуге в сорок третьем появились в первый раз. Дед там был, под Прохоровкой. Тогда как раз фильм вышел "Огненная дуга", и все смотрели, и дед тоже пошел смотреть. Не досидел до конца, вышел. Весь вечер не разговаривал. Я его потом спросил: "Что, дед, похоже на правду?" А он сказал: "Какое - похоже? Там неба видно не было". И все. Больше ни слова. Так я про Курскую дугу и не узнал от него ничего.
Тогда любителей-то войну повспоминать много было. А дед - он по грибному делу был специалист. Чуть после дождичка - он в лес налаживается, чтоб с нами дома не скучать. Ну и я вместе с ним. Особенно если ребят не выпускали гулять. Ну, он иногда расслаблялся, особенно если гриб хорошо шел, и то песни начинал петь военные, то вдруг тогда: знаешь, Василек, говорит - а вот этой дорогой шли как раз немецкие танки. Десант. Мне Александр Архипыч сказал. В ноябре сорок первого. Внес уточнения. Ну, а у меня, пацана, воображение было - пламя! И опять по-новому все озарилось: ноябрь - значит, потемнее, трава пожухла, березки облетели, снежок промелькивает, а может, и вообще валит в полный рост, и вдруг опять вдали перегазовка и танк. И пошли они, серые, в перчатках сидят, каски на лоб, лица красные, залубенелые, вот так вот. Сколько мне было, я даже не помню. У меня в детстве было два времени: детский сад и лето. Потом школа и лето. Провал: пятидневка. А после провала - лето. Однажды совсем слепенький приехал, нашел на подоконнике терраски обмылок хозяйственного мыла - и съел. Думал, конфета.
Но за несколько часов рядом с бабушкой и дедом мир расчищался и начинал жить, качаться вместе с травами, шуметь вместе с деревьями, звучать птичьими голосами. Потом, когда я среди этой зелени приходил в себя, я уже нацеленно шел и обязательно находил ландыши и майник и нюхал. Ландыши под дубом в дальнем конце участка росли, а майник рядом - среди берез, у самого крыльца. И от этих запахов все чувства сразу пробуждались, и начиналось лето. Радость сплошная, и не верилось, что у нее конец будет. Ну, как у всех. А потом случалось что-то - и все это солнечное кипение июля, раскаленные черные доски старых сараев, запах горячей сосновой коры и даже травы горячей, паркой в самой гуще - вдруг начинал выстывать или просеиваться тоскливыми дождичками. И уже бабушка кричала нам с крыльца: ребята, свитера наденьте, вечереет, холодно! Но лето еще долго не кончалось, все листало и листало дни, и опять возвращалось тепло, начинали летать стрекозы, и возле нашего дома расцветали такие желтые цветы, на которые всегда прилетали мухи, раскрашенные, как пчелы. А возле деревянного сортира удивительно красиво, с легкими седыми прядками расцветал иван-чай, последний цветок, напоминающий о тепле, и становилось грустно, потому что вечность лета прошла и подступало вплотную время.
Там, в этом таинственном времени, развязался, кажется, еще один узелок, и вместе с дождями на землю возвращался холод. Начинались хмурые последние дни, когда бабушка топила печку и не выпускала нас даже на терраску, где, облачившись в пару толстенных свитеров, читал книгу дед, за спиною которого во все окно колыхался журчащий занавес льющейся с крыши воды. Когда дождь на время прекращался, нас выпускали на улицу, где пахло березовой сыростью, и мы бежали на дорогу мерить лужи. Асфальта на нашей улице тогда не было, луж было много, мы знали их все наперечет, и не только лужи, но и отдельные их места, которые нельзя перейти, не залив сапог. Теперь я забыл, в чем заключалась радость и цель этого хождения по водам, но ничто, решительно ничто не могло отвадить нас от него, а главное измерение луж нельзя было считать законченным, да и попросту состоявшимся, пока каждый из нас не заливал сапоги. Потому что в этом и заключался смысл и восторг всего этого дела...
Случалось, дожди обходили лето стороной, пару раз пушечно громыхнув грозами, и оно потихоньку выстывало длинными темными августовскими ночами. Однажды, пытаясь узнать, когда заснет кузнечик, под стрекот которого я каждый день засыпал, я сел у окна и долго смотрел в ночь, на темные огромные сосны и на луну, и так с изумлением для себя узнал, что за движением луны можно уследить - она движется быстро, крадясь от дерева к дереву, через некоторое время она соскальзывает с небосклона и уходит за горизонт - но песня кузнечика не кончается никогда.
- Танк, - осмеливаюсь произнести я. - Танк...
Я пробую слово так и этак, на звук и на вес, еще не подозревая, на что оно сгодится, но уже чувствуя в предельной тяжести одного слога необыкновенную мощь. Танк. Пустой, гулкий. Где-то там, в лесу, под луной... У меня мурашки пошли по всей коже, когда я наконец понял, чтбо там, в лесу.
Не просто подбитый, мертвый, разбитый снарядами или гранатами танк немецких десантников сорок первого года, а танк все еще существующий, заблудившийся в пространстве - времени. Марки Т-III. Экипаж - три человека...
Я верил и не верил в это свое открытие, и даже когда дед однажды принес из леса немецкую каску - не посмел поверить до конца. Каска слишком потрясла меня своей формой, своим жестоким вражеским контуром, своим нешуточным весом, в котором ощущался весь тяжкий металл войны, выпавшей на долю дедам.
Каска была целая, не простреленная и не ржавая, и, набитая изнутри сфагнумом, вполне сносно сидела на голове, в чем я не преминул убедиться, напялив ее и тут же получив палкой по башке от кого-то из приятелей. Появилась бабушка. С трудом сдерживая гнев, она потребовала каску, обнюхала мох и с омерзением выбросила его. Потом взяла каску и унесла в дом...
Вечером я подслушал ее разговор с дедом на терраске:
- Отец, зачем ты принес ее? - Она всегда называла деда "отцом". - Эту каску кто-то носил.
- Мальчишки, кто же еще? - отступал дед, понимая, что с каской совершил какую-то ошибку.
Бабушка промолчала.
- А кто же еще?
- Очень грязная, - сказала бабушка. - Как бы там не было лишая или чего-нибудь похуже. С войны не припомню, чтобы так пахло от одежды... А ты никого не встречал в лесу?
- Какого-нибудь сумасшедшего?