Кто же он - Н Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
III
Утро на аукционе, вечер на репетиции: день, потерянный для самого себя, но сколько таких дней в жизни! Дав слово Линдиным занять для них места, я отправился заранее в дом покойного графа, где назначен был аукцион. Давно ли в стенах его раздавались клики веселия? А теперь слышен лишь стук молотка, да прерывистый голос аукционера. Граф, коему принадлежали дом и вещи, назначенные теперь к продаже в уплату многочисленным кредиторам, был не последнею странностию прошедшего века. Богатый, знатного рода, он воспитывался и провел свою молодость в чужих краях. Душою принадлежал он Италии и Франции; к отечеству же своему был привязан только длинной родословною нитью, на нем же порвавшеюся, да десятком тысяч душ, кои успел прожить или, правильнее, променять на несколько бездушных статуй. Он принадлежал к числу тех любителей и знатоков искусства, которые, проведя полвека в Италии, вывозят оттуда несколько поддельных оригиналов и антиков8, оставляют там половину имения и возвращаются в отечество с тем, чтобы остальную половину пропустить сквозь руки менял, скульпторов Кузнецкого моста9 и рыцарей промышленности всякого рода. К чести нашего века, эти вельможные знатоки образовательных искусств начинают теперь переводиться; может быть, и не успехи истинного просвещения тому главною причиной, но почему не утешать qea приятною мечтою, что экономическим духом нынешних бар мы обязаны не одной расточительности их отцов, но и благотворному влиянию наук и мнения... Как бы то ни было, в наше время свекловица, откупа, многопольная система и прочее заступили место картин, статуй и антиков. Мне скажут: не так ли мы разоряемся на экономии, как наши деды разорялись на искусствах? Нет, господа! В неудачных попытках свекловичного фабриканта я вижу залог будущих успехов; капиталы, обращенные в humus (Гумус, перегнои (лат)) новомодным хлебопашцем, еще не совсем потеряны для детей его. Опытность покупается дорого, весьма дорого, однако цена, какою она нам достается, никогда не превышает благодеяний, получаемых от нее самым отдаленным потомством. Но прошу сказать мне, в свою очередь, какую пользу принесли те, кои расточили богатые свои отчины на картинные галереи, на библиотечные редкости, на музеи - единственно для того, чтобы по их смерти, а иногда и при жизни удары аукционного молота раздробили на мелкие части их огромное, но суетное стяжание? Пробудили ль они вкус к изящным искусствам? Образовали ль они художников? Доставили ль пособия ученым? Или, по крайней мере, завещали ль они своим согражданам эти памятники тщеславия и вместо того, чтоб оставлять их жадным и глупым своим наследникам посвятили ль хотя чтонибудь на общественное употребление? Нет, они не думали об этом, они не разочли, как дешево могли бы купить благодарность потомства, которое забыло бы их блудную расточительность и сохранило бы в незлобной памяти одно благое, одно изящное их поступка. Покойный граф, подобно многим другим, не рассудил за нужное передать потомству имя свое наряду с именем Демидова, и его Амуры и Зефиры все Распроданы поодиночке. Двор великолепного его дома был весь покрыт экипажами. Многочисленная публика толпилась у входа, на лестнице, в зале, посреди коей был устроен обширный амфитеатр; зрители и покупщики теснились живописными группами вокруг арены, в коей, вместо рыцарей и герольдов, восседал начальник аукциона. Перед ним, на длинном и широком столе, возвышались драгоценные вазы, канделябры, часы, небольшие статуи, по стенам залы висели картины, огромные фолианты лежали грудами на полу, впереди же аукционера, у большого венецианского окна, стояли два колоссальных порфирных сфинкса, безмолвные, но грозные свидетели зрелища, которое столь разительно представляло и блеск и суету мира. Я не застал уже начала: многие вещи были раскуплены. Несмотря на многолюдство, мне удалось найти места на амфитеатре. Вскоре после меня приехали и Линдины. В это время аукционер возвестил громким голосом о перстне с геммою отличной работы. Глафира просила меня поднести к ней перстень. Голова юноши, вероятно Алкивиада, выдавалась рельефом на белом халцедоне. Бедная девушка нашла в этом изображении большое сходство с милым ее другом. - Чего бы ни стоило, а этот перстень должен принадлежать мне, - сказала она едва внятным голосом, наклонив ко мне голову. - Уговорите батюшку купить его для меня. Петр Андреич, по любви родительской, скоро на то согласился. Начался торг. Как нарочно, на перстень нашлось множество охотников, но они надбавляли по безделице, и Петр Андреич стоял твердо в своем намерении. Наконец совместники его замолкли. Молот ударил уже в другой раз: Линдин торжествует, Глафира вне себя от радости. Простосердечная девушка заранее восхищалась своей будущей покупкой, как Бог знает каким счастием. Воображение женщины, окрыленное любовию, игриво и своенравно: упадет ли роса на древесный листок и проведет по нем несколько тонких полосок - ей мнится, что само небо начертало нерукотворенный образ ее возлюбленного; нарисует ли облако беглый прозрачный силуэт его, она не сводит глаз с облака; найдет ли она то же сходство в мелькнувшем лице, на картине, на камне - мечтам ее конца нет, она наслаждается обманом, она ловит призрак, как будто существенность. Линдин вынул уже бумажник и хотел отсчитать деньги, как чей-то голос, будто мне знакомый, выходивший из толпы посетителей, разом надбавил несколько сот рублей... Зрители онемели от удивления; глубокое, продолжительное молчание последовало за страшным вызовом к аукционному бою. О Глафире и говорить нечего: внезапный страх овладел ею; бледная и безмолвная, она устремила на отца глаза свои, коими умоляла его не уступать противнику драгоценного ей перстня, но Линдин отказывался надбавлять цену и без того уже высокую. Я решился было войти с дерзким невидимкою в торговое состязание и заставить его отказаться от добычи, но кончено: роковой молот ударил в третий раз... Вдруг Глафира помертвела и тихо опустилась мне на руки... Этот удар, казалось, решил судьбу ее жизни. Между тем как мы суетились около нее, незнакомый покупщик расплатился, взял перстень и исчез. Глафира опомнилась, и я, посадив ее в карету, воз вратился домой с досадой, с грустию в сердце. Оно было полно темного, зловещего предчувствия.
IV
Вечером, приехав к Линдиным, я был поражен болезненным видом Глафиры и необыкновенною веселостию Петра Андреича. Он не замечал, по-видимому, ни страданий дочери, ни скуки гостей и был занят одним Вашиаданом (Петр Андреич вспомнил наконец имя своего старого приятеля), который приехал прежде меня и успел уже со всеми познакомиться. Если бы не голос его да фиолетовые очки, я не узнал бы в нем важного, таинственного соседа моего по театру: он был говорлив, весел, развязен и нисколько не казался стариком в шестьде сят лет. Это новое приобретение, как выражался Линдин, утешало его до крайности; он восхищался заранее своим Чацким. Причина его восторга была понятна, но что произвело такое сильное потрясение в Глафире? Ужели одна неудача в покупке перстня? Она не была так малодушна. Или голос Вашиадана пробудил в ней воспоминание о потерянном друге? Ясно было лишь то, что она скрывала в груди своей какую-то новую и страшную тайну, но изведать оную не позволяли ни время, ни благоразумие. Однако я решился спросить ее, в состоянии ли она играть сегодня. Этот вопрос вывел ее из задумчивости. - Разве вы почитаете меня больною? - спросила она, в свою очередь. - Не больною, но расстроенною от давешнего... Она прервала меня с живостию: "Не договаривайте: в самом деле, я не знаю, буду ли в силах играть теперь, но чтоб не огорчить батюшку, постараюсь преодолеть свою робость". - И будто одну робость? - спросил я испытующим голосом. - Господа, господа, - провозгласил Петр Андреич, хлопая в ладоши, - что же наша репетиция? Все актеры налицо начнемте. Глафира поспешно удалилась под предлогом приготовления к репетиции. Дамы и кавалеры, участвовавшие в комедии, последовали за ней в залу, где на скорую руку была устроена сцена из досок и размалеванной холстины. Наконец, посреди жарких споров и совещаний, в коих собственное "я" Петра Андреича раздавалось, словно пушечный выстрел во время мелкой оружейной перестрелки, началась репетиция. Уже умолкли звуки моей флейты (читатели припомнят, что я играл Молчалина), Софья окончила уже свою nocturne (Ноктюрн (франц.)), и резвая служанка, в предостережение барышни, давно завела куранты, а Фамусов еще не являлся. - Что же, батюшка? - спросила Глафира у отца своего. Но батюшка заговорился и позабыл о роли. Однако он скоро опомнился и, понюхав табаку, побежал за кулисы. Смело взошел Петр Андреич на сцену, с удивительным присутствием духа открыл рот и... остановился. Напрасно суфлер шептал ему реплику: Петр Андреич стоял неподвижно. Наконец, вероятно для большего эффекта, он ударил себя по лбу ладонью и поспешно сошел в залу. - Что с тобою, душа моя? - спросила заботливо Марья Васильевна. - Вообразите, - отвечал он, - я и позабыл, что в хло потах и приготовлениях не успел вытвердить роли. - Прочитайте ее по тетради, -сказал, смеясь, Вашиадан, а вперед будьте исправнее. - Не могу, почтенный друг; теперь я не найдусь, смешан. - Но кто же сегодня заменит вас? - спросили разом и Скалозуб, и Загорецкий, и Репетилов, и прочие актеры. Стало быть, мы собрались понапрасну? - Если вам угодно, господа, - сказал Вашиадан, - то, чтоб не расстроить репетиции, я беру сегодня на себя и роль Чацкого и роль Фамусова: они обе мне знакомы. - Ах, благодетель мой! - воскликнул Петр Андреич и чуть не задушил в своих объятиях услужливого приятеля. Многие смеялись над хвастливостию Вашиадана и не верили тому, чтобы можно было сыграть вместе столь противоположные роли, но репетиция разрешила недоумения: игра его превзошла самые взыскательные требования. Вашиадан обладал в высочайшей степени искусством изменять по воле голос, физиономию, приемы: его искусство становилось еще ощутительнее в тех сценах, где Фамусов и Чацкий являются вместе. Зрители забывались и думали, что в самом деле видят два разных лица. В явлении второго действия, когда слуга докладывает о приезде Скалозуба, сосредоточенная язвительность и хладнокровие Чацкого и между тем постепенно возрастающие жар и гнев Фамусова, который, заткнув уши, не хочет и слышать молодого вольнодумца, произвели такое действие на восхищенного Петра Андреича, что он, забывшись, начал махать платком и закричал Фамусову: "Да обернитесь - что за бестолковый!" Эти слова произвели общий смех и на время отвлекли зрителей от чудного актера. Однако в следующих сценах он умел снова обратить на себя одного их внимание. Громкие, непритворные рукоплескания последовали за Протеем, когда в конце комедии с криком "Карету мне, карету!" он выбежал в середние двери и, пройдя в одно мгновение чрез кулису, очутился на месте Фамусова перед Софьей, вдруг изменил лицо, приемы и голосом упрека, недоумения и почти сквозь слезы произнес последние стихи, столь комически довершающие сие оригинальное произведение. Во весь вечер чудный гость Линдина был в полной мере героем и душою общества. Нельзя было надивиться той свободе, с какою он, как бы сам того не примечая, переменял обхождение, разговор с каждым из собеседников, умел применяться к образу мыслей, к привычкам, к образованности каждого, умел казаться веселым и любезным с девушким, важным и рассудительным с стариками, ветреным с молодежью, услужливым и внимательным к пожилым дамам. К концу вечера он получил двадцать одно приглашение, однако, по-видимому, не желал умножать знакомств и уклонялся от зовов, говоря, что едет из Москвы немедленно после представления, в коем участвует лишь из дружбы к Петру Андреичу, старому своему приятелю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});