Пропасть - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было замечено всеми окружающими и истолковано, как болезнь, медленно, но неуклонно гасившая жизнь.
Вся его энергия ушла куда-то внутрь, к глубочайшим тайным переживаниям, и его творческая работа стала бледнеть, делаться хрупкой, как песчаник, выветривающийся в пустыне. И сам Камский начал худеть и бледнеть, точно полнокровная солнечная жизнь уходила из него, уступая место затхлому монастырскому сумраку. При высоком росте, с мягкими волнистыми волосами и тонкими пальцами, похожий на Христа, он производил впечатление готовой исчезнуть тени, а не живого человека. Зато выражение глаз стало проникновенным и глубоким, точно зрачки его расширились, и из них взглянула темная тайна.
Это придало ему такую обаятельно-загадочную красоту, что женщины пугливо, точно по краю пропасти, стали скользить вокруг, вглядываясь в его лицо своими потемневшими от тайного волнения глазами.
Но он сделался рассеян, уединен, и уже ни он от жизни, ни жизнь от него не получали ничего.
Если то, что открылось ему в сонном видении, было истиной, то миг жизни не стоил того, чтобы входить в него. Надо только мыслить, постигать сущность своей души, молиться познанием тайны и с сознательным спокойствием приближаться к великому переходу.
Жизнь ушла куда-то внутрь, и солнце, весна, страстная женская молодость, борьба — весь шумный поток пестрой человеческой жизни — остались вне магического круга, потускнели, умолкли, обратились в туман над морем.
Камского влекло одиночество, и в нем появилась любовь к пустынным, тихим местам, где между ним и Богом была бы только одна его мысль.
И, слоняясь по кладбищам и храмам, он сам стад походить на могильную тень, безмолвно скользящую над гробами.
II
Так он забрел на большое кладбище, где хоронили литераторов и которое возбуждало в душе странное, и грустное, и манящее сознание близости места своего погребения.
Камский медленно шел по промерзлым деревянным мосткам, звучно поскрипывающим под ногами. Никого не было видно на всем кладбище. Поникнув ветвями, в грустной задумчивости стояли опушенные снегом березки и только изредка тихонько вздрагивали, и тогда на могилы бесшумно сыпались мелкие хлопья снега, точно белые цветы. На крестах, памятниках и решетках нависли круглые, снеговые шапки, и оттого все казалось кругло и бело, и, как белая береза над могилой, склонялся над землей белый зимний день.
Город был где-то далеко, за оградами и деревьями, и шума его вовсе не было видно. Белая тишина задумчиво стояла над могилами, точно думала о том, сколько людей, сколько бурных, ярких, безумно-мучительных и озаренно-радостных жизней похоронено здесь навсегда.
Опираясь на палку и невольно прислушиваясь к скрипу своих шагов, слишком резко и звонко нарушавших всеобщую тишину, Камский задумчиво бродил по тихому лесу берез и крестов и с печальным наслаждением повторял одну и ту же фразу:
— Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовек…
Почему вспомнилась ему эта фраза, и почему так тонко бередила какую-то, скрытую язву в сердце, он не думал. Ему просто доставляла наслаждение величаво-спокойная грусть, вылившаяся в этих словах.
Он прошел до конца мостков, машинально читая золотые буквы, блестевшие в белом море снеговых бугров, и уже повернул назад, когда ему показалось, будто кто-то вышел из боковой аллеи и идет рядом.
Далекий от мысли, кто и зачем идет, Камский слегка подался в сторону, чтобы дать дорогу. Но прошел он еще несколько шагов, а идущий почти рядом не обгонял и не отставал. Уже потом Камский вспоминал, что совсем не было слышно шагов идущего, но в ту минуту он не обратил на это внимания. Он не слышал, а чувствовал, что кто-то идет рядом и что это имеет к нему какое-то отношение. Первая мысль была о нищем, назойливо и униженно, как гнус, ползущем вдоль могил, и Камский обернулся с гримасой брезгливого раздражения.
Белый день, белые березы над могилами, кресты, кладбище и весь мир мгновенно исчезли, оставив перед ним одно только лицо, страшно знакомое, но которое совершенно невозможно было видеть: лицо его друга, умершего года два тому назад.
Он был все тот же, каким знал его Камский много лет: желтоватое лицо, точно обмазанное сметаной совершенно светлых, жидко зачесанных набок, волос, широкие сутулые плечи и большие, удивительно искренние и грустные глаза. Показалось даже, что он улыбнулся.
Камский выронил палку, отшатнулся и безумно раскрыл глаза. Но перед ним никого не было. Так же стояли склоненные березы, так же нависали круглые шапки снега на крестах и блестели на белом золотые буквы. Кладбище казалось еще пустыннее и безмолвнее.
Одну секунду было такое чувство, точно в мозгу что-то тихо пошатнулось, но Камский сейчас же пришел в себя.
— Галлюцинация! — было первое и простое слово, которым он прямо и коротко обрубил странное волнение своей мысли.
Он медленно поднял палку и, придерживая рукой неровно заколотившееся сердце, быстро пошел прочь.
Стало жутко посреди этого белого пустого места, покрытого крестами и холмами, под которыми вдруг почудилась безмолвная таинственная жизнь.
Мостки торопливо и звонко заскрипели за ним, точно кто-то пустился догонять его, и страх стал расти, обращаясь в панический ужас. Теперь вокруг уже не было тишины и покоя, и казалось, что позади, там, куда не видят скошенные в ужасе глаза, все колышется и двигается, полно витающею из гробов страшною жизнью.
Камский не шел, а бежал, и вид его был страшен, как у безумного.
Уже возле самой церкви, выступившей из-за деревьев, он увидел людей, живо черневших на белом снегу, и пошел тише, все еще вздрагивая и прерывисто дыша.
Обметенная от снега зеленела длинная скамья, с которой сотни людей до дерева стерли краску, ожидая момента похорон близких и далеких им покойников. Камский подошел к ней и сел, чувствуя, что ноги у него дрожат, и силы слабеют.
Было ясно, что он заболел и сделался жертвой галлюцинации, но было страшно этому поверить и хотелось уверить себя, что это простой обман зрения.
«Принял за лицо старый столб с шапкой снега, вот и все!» — думал он, с трудом подбирая смятенные мысли.
Но тут же вспомнил нечто, породившее в нем новую смутную тревогу. Когда-то в лунную ночь они, Камский и его умерший друг, сидели на крыльце монастырской гостиницы и тихо разговаривали, медленно попыхивая красными огоньками папирос и глядя на белую круглую луну, высоко выходившую из-за темного леса. Где-то на горе смеялись барышни-дачницы. Лунный свет все ярче выступал на ровной дороге и чертил синие тени деревьев на белой стене гостиницы. Черный монах, пересекая тени, то появляясь, то исчезая, шел с горы. Было и тепло, и прохладно, грудь дышала полно и легко, наполняя все тело ощущением сильной и здоровой жизни.
— Ну, ладно, дадим же слово явиться друг к другу после смерти? дружелюбно посмеиваясь, говорил друг.
— Не шути этим, друг, — немного разгоряченно ответил Камский; — эти шутки банальны… Есть или нет загробная жизнь и какова она, — это дело другое, но смеяться над неизвестностью — по крайней мере нелогично…
— Ничуть не нелогичнее, чем думать о том, что все равно должно остаться в неизвестности… А я вот возьму и явлюсь другу назло!
— Являйся! — засмеялся и Камский, видя, что спор все равно сошел с серьезной почвы. — Не испугаюсь!
— Смотри ж, друг, чтобы не испугался! — дурашливо погрозил ему друг.
В тот вечер было так тихо и лунно, как бывает, кажется, только во сне.
Этот случайный и совершенно нелепый разговор, в который тогда просто вылилось озорно-бодрое настроение, возбужденное лунной ночью и близким призывно-загадочным смехом молодых женщин, тоже взволнованных яркой луной и теплой ночью, со страшной яркостью встал теперь в памяти Камского.
— Какой вздор! — с непонятным озлоблением сказал он и поднялся. — Пойти лучше домой и принять брому…
Но вместо того, чтобы уйти, он снял шапку и медленно вошел в церковь.
Холод пустоты и гулкая звонкость всех звуков встретили его. В высокой церкви стоял беловатый сумрак. Узкие стрельчатые окна тусклыми пятнами расплывались в синеватой дымке ладана. Темные стены, мерцая старой позолотой и пугая черными ликами, возвышались мрачно и строго, и оттого церковь казалась еще больше и выше, и ее купол, с туманно парящим в нем грозным Богом Саваофом, уходил в недосягаемую высоту.
Из бокового притвора, где отпевали умерших, доносилось скорбное и тихое пение немногих голосов. Звонкие шаги входящих и выходящих звучали по каменным плитам необъяснимо-жутким значением, точно напоминая о ходе мгновений, приближающих к последнему часу. На черных помостах стояли два гроба, мертвенно отсвечивай парчой, и синий дымок свивался вокруг золотых огоньков высоких свечей! Зеленели венки, причудливо складывались на холодном полу надписи лент, блестели золото и огни, но среди красивой и пестрой пышности горбатые громады гробов возвышались еще зловещее.