Фомка-разбойник (cборник) - Виталий Бианки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг черная хвостатая тень скачками бесшумно пронеслась от кустов к избе. Старик успел различить кота и в зубах у него – маленькую растерзанную птичку.
Старик сердито засопел трубкой. Он вдруг почувствовал себя совсем одиноким в диком, заброшенном саду.
До полной темноты сидел он на крылечке, молчаливый и расстроенный.
И ночью, когда лег в постель и кот, по обыкновению, вспрыгнул к нему на кровать, старик спихнул его ногой на пол и сказал:
– Ты зверь. У тебя нет сердца.
Потом подумал, вылез кряхтя из постели и привязал кота на веревку к ножке кровати.
* * *Утром, как всегда, старик взял ящик с красками и побрел на берег озера.
Но не спешил приступать к работе. Раскурил трубку. Поглядывал, щурясь на оранжевый песок берега, на зеленую воду, на трепетно отраженные в зеркале воды серебристо-голубые стволы больших осин на острове.
Блаженное спокойствие, так грубо нарушенное вчера смертью любимой птички, возвращалось медленно. Хотелось, чтобы хоть тут все было без изменений, привычно.
Из-за острова плавно выдвинулась узкая лодочка. На корме ее высилась тонкая девичья фигура с веслом в руках.
«Вот и Гондольер Молодой», – удовлетворенно подумал старик.
Так он мысленно назвал незнакомку, каждое утро проплывавшую мимо него в лодке. Он знал только, что она из партии не то геологов, не то зоологов, стоявшей лагерем по другую сторону озера.
В нескольких местах среди воды на ровных расстояниях друг от друга возвышались группы кустов. Как клумбы. Незнакомка по очереди подъезжала к каждой из них и раздвигала ветви тонкими руками. Потом отъезжала от «клумбы», записывала что-то в книжечку, все стоя на корме, – и направляла лодку к следующей.
Проезжая мимо художника, она всегда приветливо, но односложно здоровалась с ним. Старик молча кивал в ответ, – и видение беззвучно скользило мимо.
Ему нравилось такое уважение к его труду, обычно вызывающему назойливое любопытство случайных свидетелей. Нравилась серая клетчатая блузка и юбка, узко перехваченная в талии красным кушаком. Нравилась ладная фигурка, худое личико, гладко причесанные на прямой пробор невьющиеся черные волосы.
Даже влюбленный затруднился бы сразу ответить, красива ли она. В ней не было ничего бросающегося в глаза. Но опытным глазом художника старик с первой же встречи понял в ней безошибочную соразмерность всех частей тела и черт лица, как раз то, что делает человека спокойно прекрасным в полной гармонии со всем окружающим его в природе.
Недаром эта ладная фигурка вне плана и заданий сама собой вошла во многие последние его этюды.
Вне плана и заданий и даже вопреки им, – потому что художник писал этюды для задуманной им большой картины: «Без человека».
Картина первозданной природы: томный полдень склоняющегося к осени лета, величавый покой матери-земли, покой воды, покой плодоносящих деревьев и высоких, сильных трав. Полуденное перемирие в извечной войне животных: птицы со сложенными крыльями, сонно греющийся на солнцепеке чуткий речной зверь – выдра.
Ни нервов, ни суеты сумасшедшей лихорадки машины времени, пущенной человеком на предельные скорости.
Лодка подплывала. Незнакомка, бесшумно погружая весло в воду, упругими толчками двигала вперед легкое суденышко.
Почти поравнявшись с художником, встретила его внимательный взгляд, молча и серьезно улыбнулась и негромко сказала:
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, – произнес и старик, забыв кивнуть головой в знак приветствия. – Зачем это вы каждый день объезжаете кусты?
Точно кистью мазнул: лицо незнакомки мгновенно вспыхнуло. («Почти один цвет с кушаком», – отметил про себя художник.)
Упершись веслом в близкое дно, незнакомка резко остановила плавный бег лодки.
– Мы расставили на озере искусственные дупла. Я проверяю, как в них несутся нырковые утки.
Старик удивленно распустил бесчисленные складочки вокруг глаз.
– Дикие утки?
– Да: крохаля, гоголя, хохлатые чернети. Две кладки мы берем, третью оставляем.
– Значит, диких птиц заставляете нестись для себя, как этих… кур?
– Как домашних. Делаем опыт. Пока удачно.
Она улыбнулась, как показалось художнику, неприятно-самонадеянно, почти хищно.
Он пожал плечами.
– Странное занятие!
Она уже насмелилась было что-то в свою очередь спросить, но вдруг осеклась. Старик не желал скрывать своего презрения.
Сказала только:
– Доброй работы! – и опять вся вспыхнула.
И, только отъехав уже довольно далеко, прокричала рывками:
– Очень! Люблю! Ваши! Картины! – и поспешно заработала веслом.
– Много ты в них понимаешь! – сердито проворчал старик. – Ленинградская, видно. Откуда меня знает?
Он отложил кисти. Сидел прямой и строгий, устремив невидящий взгляд поверх воды.
– Доярка! Луну – и ту выдоить хотели бы. И жалости никакой.
Легкая стайка пестрых куличков-камнешарок промелькнула над водой и рассыпалась по берегу. Глаза художника осветились радостью: он знал этих птиц и любил.
Кулички разбежались, и каждый, покланявшись всем тельцем на тоненьких ножках, стал суетливо осматривать каждую щепочку, каждый камешек на песке. Шарили носом, что-то выхватывали оттуда и быстро, незаметно проглатывали.
Один подбежал совсем близко, – старик не двигался, чтобы не спугнуть робких птичек. Куличок сунул голову под слегка приподнятый серый пласт высохшей тины. Протиснулся под него весь. Видимо, старался приподнять край.
Но пласт был велик и тяжел для него.
Куличок вынырнул наружу, отряхнулся и несколько раз тоненько свистнул.
Сейчас же со всех сторон к нему подбежали, мелко семеня ножками, товарищи; дальние подлетели.
Куличок опять нырнул под пласт – и все его товарищи за ним.
Поддавшись их дружному напору, пласт поднялся. Край его обломился, и кусок зеленой сысподу тины опрокинулся на песок.
Кулички сейчас же осыпали его и быстро-быстро заработали носами: тыкались ими в сырую, мягкую подушку тины, собирая обильную поживу.
Широко улыбнулся старик.
– Ах вы молодцы! Ах вы… смешные человечки!
Когда камнешарки улетели, он с жаром принялся за работу.
* * *Вечером вышел на крылечко с томиком давно знакомых стихов.
Сел, закрыл глаза.
Но чего-то не хватало.
– Котофей где же? Ах, да!..
Вспомнил, что днем сам просил унести кота.
Тишина была неприятна: маленькая песня Черноголовки не наполняла ее уютом.
Попробовал думать о другом, – нет, мысли возвращались к погибшей птичке. От нее вели к думам о себе.
– Странно все-таки. Ведь лет поди с четырнадцати не слыхал Черноголовки, а сразу узнал ее песню. Впадаю в детство: близкое забывается, давнее свежеет в памяти.
Одна за другой вставали картины прожитого.
Глухой провинциальный городок, кудрявые яблочные сады за деревянными заборами. А кругом – темной стеной таинственный лес. Старики говорили: «семь верст до небес и все лесом». А вширь он «до края света».
Лес, населенный страшными зверями, легкокрылыми птицами.
Зеленое царство Бабы-яги, леших, водяных, кикимор, шишиг – всякой нечисти. Страшный, но непреодолимо манящий.
Гимназистиком в серой блузе, в штанах из чертовой кожи, опоясанный ремнем с прямоугольной желтой пряжкой, увлекся собиранием птичьих яиц. Сколько даром загубил прекрасных жизней!
Жадные детские глаза пленились маленькими живописными чудами – яичками певчих птиц. Хрупкие живые самоцветы, совершенные по форме, теплейших цветов и оттенков.
Старался сохранить для себя эту красоту: «остановись, мгновенье, – ты прекрасно!»
Глупая затея: чтобы сохранить яйца, приходилось их выдувать, а от этого они теряли свою неуловимую живую прелесть. Оставались скорлупки – холодные, мертвые.
Зимой часто открывал заветные коробки – полюбоваться своим тонким богатством. И всегда щемило сердце: не то! Нет, не то!
Неужели, чтобы сохранить прекрасное, надо убить в нем душу – жизнь?
Собирал, сушил цветы. Мертвый гербарий раздражал еще хуже.
Живопись разрешала мучительный вопрос: не убивая, переносила живую душу в краски, создавала образы красоты.
Академия художеств. Величаво-прекрасный, но холодный, запертый на все свои бесчисленные замки и запоры, двери и ворота царский город.
Калейдоскоп заграничных впечатлений. Рим, синее море Неаполя, гондолы и дворцы Венеции.
Париж. Чердачная жизнь Латинского квартала, богема, кабачки Монмартра – все как страницы переведенной с чужого языка, давно прочитанной книги.
Но везде и всюду одно: безумная охота за неуловимым. И везде перед глазами – дикий родной лес, так не похожий на леса и парки Европы. И населяющие его таинственные существа без души, без обличья – родные братья тех, что в парках дивно воплощены в прекрасных статуях.
Пришел отказ от кабаков и богемы, настала жизнь отшельника-аскета. Росло искусство. Но все то же разочарование повторялось: пока пишешь картину, видишь как бы живое яйцо – краски, согретые душой и страстью. Кончен труд – и померкли краски: не удалось им передать самого главного, всегда неуловимого. Осталась холодная, мертвая скорлупа.