Бублик - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пытарь работал молча, как скульптор. Он устранил весь центр моего тела, проделав во мне дыру Теперь я представлял из себя нечто вроде рамы в стиле рококо, увенчанной украшением в виде головы. Я так и не испытал никаких физических ощущений - я был анестезирован насквозь. Каждые полчаса Пытарь наполнял трубку. Я понял, что дышу нс с помощью легких, а посредством пор, как губка. И этими бесчисленными внутренними порами я и впитывал тяжелый старательный дым.
Когда рассвет замаячил в окнах, я был "готов". На прощанье Пытарь омыл меня в тазу (вода даже не порозовела), Я был как колесо. Пинком ноги он попрощался со мной.
С трудом добрался я до лагеря хиппи (а куда еще я мог податься?). Мне пришлось заново учиться держать равновесие и поджимать голову, чтобы она не мешала при перекатывании. Я вспомнил те времена, когда был гимнастом... Холодный ветер свободно проходил сквозь пустой центр тела.
В палатках меня встретили хохотом. Туг же меня наградили новым прозвищем Бублик, Что ж, я принял это новое имя. Оно милое, в нем есть что-то от того настоящего детства, которого у меня никогда не было. Так могли бы звать котенка, с которым возятся и над которым сюсюкают...
Рассказчик умолк. Потом снова заговорил:
- Я бы, конечно, сошел с ума, если бы не опиум. Мои друзья окуривали меня неделями. Мак пропитал мое тело. Мак спас тело. Я - бублик с Маком.
Настала пауза. Наконец слушатель произнес:
- Вы упомянули, что на допросе рассказали все, кроме главного. Что вы утаили?
- Устранив меня, мои враги (видимо, из суеверных соображений) уничтожили мои достижения. Сначала расформировали Театральную библиотеку и Театральный музей - эти сокровищницы, которым я отдал столько своих сил. Затем сожгли Театр, солгав, что в него якобы попала молния. Кто поверит в эту чепуху? Там вся крыша была усеяна громоотводами - я лично проверял их. Мой великолепный театр, гордость города, гордость страны! Но... незадолго до моей трансформации я заказал уменьшенную копию театра, которую мы собирались преподнести королю. У меня был один друг и сообщник - стеклодув, резчик по стеклу и вообще умелец. Человек очень своеобразный. Один из немногих, кого я действительно уважал. Знаете, есть такие люди, у которых руки сами собой совершают технические чудеса... Он превратил копию театра в некую музыкальную шкатулку, что ли. Внутрь он поместил фигуры членов королевской семьи, сделанные из стекла, в натуральную величину. Незамысловатый механизм заставлял их двигаться по кругу - движение сопровождалось мелодичным звоном колокольчиков, вызванивающих мелодии любимых песенок короля. Специальный рычажок позволял приоткрыть пространства "под сценой" и "за кулисами", чтобы иметь возможность наблюдать, как работает механизм.
Этот дар преподнесли королю от лица рабочих стекольных заводов.
- И что же, в этой шкатулке содержалась бомба или яд?
- Я выдал (или пытался выдать) всех своих сообщников. Но своего друга-стеклодува я не назвал. Он убеждал меня, что король рано или поздно погибнет, владея этой вещью. Детали он сообщить мне не захотел, назвав их "своим маленьким техническим секретом". Он упомянул что-то о "пружинке". Там была какая-то пружинка - может быть, отравленная, не знаю даже... Говорил, был некий князь, заточивший сына в механической табакерке... Он говорил, что старик будет умирать постепенно, безболезненно и незаметно, как бы рассеиваясь между жизнью и смертью. "Мы заманим голландца в болото", - говорил стеклодув. Вообще-то старика все любили, даже мне было жаль устранять его, Но у меня была серьезная причина - я хотел попробовать, что такое трон под задницей. В детстве я объезжал свирепых лошадок, неужели трон брыкается сильнее? - вот что хотелось мне выяснить. А вот Стекло (такое было у моего приятеля прозвище) непонятно чего хотел. Вначале я думал, что он - королевский бастард, но потом понял, что это исключено. От моего любопытства он отделывался мутными фразами, типа: "Дерево, стекло и уголь никогда не будут жить дружно".
Не знаю, сработала ли хваленая "пружинка". Возможно, это был просто бред Стекла, Все это неважно. Главное, что я жив, а это значит, что "продолжение следует".
Тьма на горном плато стала несколько менее плотной. Видимо, приближался рассвет. Ночное небо рассекла пополам серая вертикальная линия. Справа и слева от нее обозначились неподвижные облака, похожие по форме на цветы.
- Я слушал вас и удивлялся, - вымолвил наконец второй собеседник ("фигypa No 2"). - Жизнь ваша мне не понравилась. Совершили много скверных, бессмысленных и жестоких поступков, а сожаления никакого.
Моя история проще. Родился в деревне. Помогал родителям в поле. Дед обучил грамоте. Как и вы, много читал. Сам рано стал писать. Написал два сборника стихов: "Цветы и письма" и "Белое". Кое-что из этих ранних стихов напечатали в "Сельской жизни". Но эти стихи были написаны под влиянием изящных поэтов. Как все молодые люди, я поддавался колдовскому воздействию тех прелестей, которые заключены в поэтических образах и необычных словосочетаниях. Однако юношеские любовные неудачи и горькая водка отрезвили меня. Я вдруг не просто понял, но ощутил, что все - реально, и эта реальность ничем не оправдана, ничем не может быть объяснена. Только онанизм и сон смягчали реальность реального, как бы "намыливая" все существующее. Других способов я тогда не знал. Как-то раз, в алкогольном делирии, я написал несколько стихотворений - ничтожных и скомканных, - которые, хотя бы в какой-то степени, запечатлели бессилие всего, приоткрывшееся передо мной. Вот одно из них:
Приезжали поезда на станцию.
Там встречали ласково
Пассажиров всех.
Целовали их в билетики,
А потом компостером
Хлоп-хлоп.
Москва!
Не думайте, что я был графоманом, скорее это было нечто вроде отчаяния. Я приехал в Москву, поступил на филологический факультет. Конечно, я, деревенский замкнутый парень, чувствовал себя словно оледеневшим в колоссальном городе. Я был убежденным сторонником онанизма. Как говорят блатные, "жил с Дунькой Кулаковой". Я чувствовал, что не могу быть писателем. Однако надо ведь было на что-то существовать. Решил стать литературоведом. Я написал статью "У лукоморья дуб зеленый..." о сказках Пушкина. Ее напечатали в журнале "Детская литература". Статья всем понравилась. Потом я написал большую работу под названием "Окна роста и коридоры уменьшения", посвященную проблемам психологии чтения у детей в возрасте от 7 до 11 лет. Эту работу напечатали (хотя и не полностью) в одном специальном сборнике. Она вызвала одобрительные отклики нескольких людей, которых я уважал. Ваш друг Стекло говорил вам о князе, который описал своего сына, сидящего в механической табакерке. Я специалист по этой части. Скорее всего, Стекло имел в виду князя Одоевского, который написал известную сказку "Городок в табакерке". В этой сказке сын князя во сне попадает внутрь музыкального механизма, в мир понукания, где все страдают, но никто не испытывает боли. Попытка революционного вмешательства в мрачную жизнь этого "общества" приводит к поломке и к пробуждению. "Проснуться" и "сломаться" в данном случае одно и то же. Знаете, как говорят в тюрьме - "сломался на допросе". Вот так и вы в свое время - "проснулись на допросе".
Я решил, что мне следует избрать для изучения творчество одного-единстввнного писателя. Я выработал критерии для выбора: этот писатель нс должен быть умершим, он не должен быть слишком известным, он должен быть членом Союза писателей и регулярно публиковаться (чтобы я мог следить за его сочинениями), он не должен быть слишком официальным, не должен быть фигурой одиозной, в его текстах должно присутствовать нечто очевидно невидимое, непрочитываемое, некое слепое пятно, нечто засвеченное. Я хотел заглянуть в такую боковую щель, куда только что нырнул некто защищенный со всех сторон, некто, "чьи следы не оставляют следов". Я долго выбирал среди множества кандидатур. Оказалось, немало интересных литераторов вполне соответствует перечисленным требованиям. Выбор был трудным. Наконец, я остановился на одном писателе по имени Георгий Балл. Лично я его не знал. Видел один раз мельком, но не стал знакомиться, чтобы сохранить теоретическую дистанцию. Он писал и для взрослых и для детей. Из его "взрослых" вещей мне попался на глаза только сборник рассказов "Трубящий в тишине" и фрагмент неоконченного романа "Болевые точки". Больше меня заинтересовали тексты для детей: "Торопын-Карапын", "Речка Усюська", "Зобинька и серебряный колокольчик". Все они отмечены присутствием приторной "сладости" и одновременно "жути", причем эти сладость и жуть нигде не сходятся между собой, нигде не образуют привычную "сладкую жуть". Они существуют параллельно, и если что-то и удерживает их вместе, то это только меланхолия. В "Речке Усюське" есть такой эпизод: один очень старый жучок каждый день отправляется раздобыть себе еды. Ему это трудно дается. Возвращается измученный, еле-еле переставляя лапки. Какое-то другое насекомое детского возраста каждый день преграждает ему дорогу к дому, загромождая тропинку кучкой из пыли. Старое каждый раз кротко перебирается через препятствие. На следующий день сил меньше, а микроскопический проказник строит кучку повыше. В один прекрасный день старое не возвращается. Тут только детское понимает, что оно потеряло единственное дорогое на свете. Повесть заканчивается портретом рыдающей точки - образ щемящий и мрачный. В повести "Торопын-Карапын" описывается детский дом военного времени. Там действует "синий огонек", который проводит детдомовцев сквозь внутренние пространства печки-буржуйки в мир нечетких потусторонних существ, словно бы слепленных из сырого пуха. Я написал о текстах Балла статью "Скакать не по лжи" для журнала "Детская литература". Ее не опубликовали, потому что название случайно совпало с каким-то из названий у Солженицына. Меня это уже мало волновало. Я засел за большую теоретическую работу "Детям о смерти", в которой собирался суммировать свой опыт литературоведа и психолога. Жил я тогда в Переделкино, а Доме писателей. Стал захаживать на горку, в церковь. Тогда же заинтересовался православной догматикой. Оставив "Детям о смерти" без завершения, я вскоре предпринял попытку уйти в монастырь. Впрочем, эта попытка ничем для меня не закончилась.