Первое утро - Ханс Браннер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внизу лежала тень, глубокая и тихая тень над улицами, над гаванью с таможней и складами, а где-то далеко два мола стремились навстречу солнцу, похожие на длинные руки, раскрывшиеся в объятиях, чтобы принять первый утренний паром. А тот как бы застыл в заливе, и крылья чаек застыли в воздухе над ним, и волны, сверкая на солнце, застыли вокруг него. Молы казались ему двумя женскими руками, светлыми руками любимой, поднятыми над головой, ждавшими, чтобы его душа, подобно кораблю, вернулась и они могли бы заключить в объятья и защитить ее. Все, что он видел, было только отражением любимой, вся эта крошечная частица мира обретет жизнь и станет действительной только через нее. Скоро ее глаза откроются навстречу утру, скоро для них засверкают волны и мелькнут крылья чаек, похожие на белые тени. «Смотри, чайки», – скажет она, и лишь тогда чайки оживут и смогут умчаться в своем совершенном полете. «Смотри, корабль!» – скажет она, и лишь тогда корабль действительно поплывет. Но пока мир еще ждал, пока все было застывшим и рельефным, как будто нарисованным на полотне, и сам он неподвижно лежал, высунувшись, на подоконнике. Ему было холодно в тонкой пижаме, его охватывала блаженная дрожь ожидания, кровь стыла от восторга. И молы по-прежнему раскрывали объятья, а далеко в солнечном свете корабль, и волны, и крылья чаек торопились, торопились, но так и не сдвигались с места.
Он посмотрел на берег Зеландии с его мягкими очертаниями заливов и мысов, исчезавший далеко за лесистым перешейком. Вся сущность этого берега заключалась в том, чтобы выступать и отступать, уходить и возвращаться, все время уходить и все время возвращаться. И такова же была его собственная сущность. Он стоял на другом берегу и озирал свою жизнь. Там, в Зеландии, прошло его детство, упоительно счастливое и полное отчаяния. Там были у него отец и мать, братья и сестры, друзья, там был его дом. Он закрыл глаза и увидел дом, где жил, тополя в саду, и поле за ним, и ручеек, в котором он мальчишкой ловил рыбу. Ручеек тоже петлял, образуя заливчики и мысы, он вспомнил их и проследил взором течение ручья. А вот он сам лежит навзничь в траве, смотрит, как красный поплавок прыгает на освещенной солнцем воде.
Он вспомнил весну: долгие бледные сумерки, и дорогу вдоль живой изгороди, и свой красно-синий волчок, как он вертелся и жужжал и как под конец опрокидывался в дорожную пыль. Он вспомнил освещенную солнцем стену дома, он сидит на корточках и пускает свои шарики, они катятся и ударяются о стену, он вдыхает ее тепло и запахи черной жирной земли.
Ему вспомнилась осень – он бежит, бежит по жесткой стерне, где-то далеко слышится крик, уносимый ветром, а он держит в руках натянутую веревку, уходящую куда-то в небо, а бумажный змей поднимается все выше и выше…
И зима. Санки летят по длинному лесистому склону, откуда-то снизу доносятся голоса, похожие на шум прибоя. Он и сам кричит, кричит в лесу, а снег летит, летят и по-зимнему черные стволы, и где-то далеко среди всей этой белизны горит костер…
Однажды августовской ночью он вернулся домой, несомый и радостью и отчаянием, как двумя черными крыльями, он не мог спать, не мог войти в дом, лег на спину в сырой траве и увидел, как падает звезда…
Но вот он ощутил поющий прерывистый ритм – время приблизилось, он сидел в поезде напротив нее. Они остались одни, последние лица и голоса исчезли. Всю дорогу они избегали смотреть друг на друга, выглядывали в окно, наблюдали за другими людьми. Но наконец взгляды их все же встретились, застенчивые и быстрые, он заметил, что она бледна. Она и сама это почувствовала и поспешила скрыть это, спросив его о чем-то безразличном, кажется о чемодане. Но голос ее изменился, стал тихим и бледным, как ее лицо. Она говорила так, как говорят в церкви, а он поспешно ответил, чтобы окружающие этого не заметили. Он наклонился, уперся руками в колени и смотрел вниз, на пол, увидел, что и она смотрит вниз. На полу лежали спичка и кучка пепла от сигареты, их слегка потряхивало в такт движению поезда. Он все смотрел вниз и знал: пока он жив, он никогда не забудет этой спички и кучки пепла. В окно прорвалось солнце – низкое, багровое солнце над горами облаков на западе. Только что прошел дождь, на наружной стороне окна висели светлые капли и дрожали от ветра. Он выглянул в окно и увидел человека, копавшегося в саду. «Посмотри», – вырвалось у него, и она ответила тихо: «Да».
Она сразу поняла, что он хотел показать ей этого человека, старого человека в синей фуфайке. Старик шагал сгорбившись, перевертывал пласты черной земли и даже не взглянул на проходящий поезд, он и не слышал его. Он уже отрешился от внешнего мира, и для него существовало лишь низкое багровое солнце, и голубые горы облаков на западе, и темная земля, к которой он так грузно наклонялся. Скоро его закопают в нее и накроют ею, как простыней. Оба они смотрели на старика и его вечную землю, пролетая мимо в собственном времени с его постоянной гонкой и ощущая путешествие как что-то ненастоящее. Тем более что они видели себя двумя бесплотными тенями в оконном стекле.
Тени летели в сумерках, призраками проносились сквозь мокрые черные леса, бежали рябью по прошлогодней листве, тонули между насыпями и ненадолго исчезали во тьме под мостом. И снова выныривали на другой стороне, окутанные облаками клубящегося пара, приближались к берегу, бежали по воде… Оба долго молча следили за своими бегущими тенями, не осмеливаясь взглянуть друг на друга. К ночи поднялся ветер, высокие деревья качались, стекла окон звенели. В домах стали зажигаться огоньки, сначала один, потом все больше и больше, и вот уже бесчисленное множество маленьких мерцающих огоньков улетают назад, в бурю и мрак. Вскоре и в поезде зажгли свет, мрак встал черными стенами за окнами, теперь уже им трудно было не глядеть друг на друга. Свет был такой бледный, вокруг – бледные лица, склонившиеся над газетами, и головы и газеты качались в такт движению поезда. Серый табачный дым поднимался кверху. Бледные, серые люди были похожи на курильщиков опиума, погруженных в забытье. Они как бы пережевывали умерший день с его странными черными значками, а сами мчались в неизвестность между двумя ревущими стенами мрака. Один пассажир спал в своем углу, большое уродливое тело полностью вручило себя хаосу, оно качалось, тряслось и металось, отдавшись движению поезда… Он смотрел на полуоткрытый рот спящего, и его ужаснуло, что из этого черного провала слышалось дыхание, что спящий был человеком, наделенным способностью говорить, что спящий мог слышать и видеть, хотя давно был мертв. Как будто он заглянул в ад…
Но в эту минуту она наклонилась быстрым и легким движением, исполненным такого очарования, что у него замерло сердце.
– Послушай, – сказала она, взяв его за руку и улыбнувшись.
Он ответил улыбкой, и его охватило такое острое ощущение жизни, что ему стало больно. Он жил мягким шорохом ее платья, легким ее дыханием и движениями, жил потому, что она улыбалась и касалась его, потому что груди ее были двумя нежными, хрупкими птицами, на минуту нашедшими убежище у него. Она сказала что-то о том, что ему следует уложить вещи – ведь они уже подъезжают. Он кивнул, поняв ее, и встал. Руки причудливо вытягивались, плыли в бледном свете купе, среди мертвых и спящих. Вечность звенела в ушах.
Поезд остановился, и они зашагали по мокрому черному асфальту перрона, в котором отражались фонари. Прошли через вокзал и вышли на портовую площадь. В заливе бушевал черный шторм, их уже ожидал паром, сиявший, рядами огней. Чемодан был тяжелый, он на минуту поставил его.
– Мне холодно, – сказала она и взяла его под руку. – Меня укачает. Он ответил, что по морю придется плыть недолго, скоро они пойдут под прикрытием шведского берега.
– Тебе надо выпить, чтобы согреться, – сказал он. – Хорошо бы и поесть тоже.
А сам думал: еще не поздно повернуть назад – и знал, что и она думает то же. Они беспрерывно говорили, чтобы скрыть свои мысли.
Взойдя на паром, они спустились в ресторан выпить по рюмке портвейна. Но когда пол и стены задрожали и повернуть назад было уже невозможно, они поспешно поднялись по узкому крутому трапу на верхнюю палубу. Сидели там, тесно прижавшись друг к другу, в самом сердце шторма, под ними был паром, где-то звонил колокол, за ними сверкали огни Зеландии, глубоко внизу с шумом расплывались во мраке белые пятна пены. Ее лицо в эту штормовую погоду казалось белым и изможденным, глаза были большие и черные, далекие огни отражались в них фосфорическим светом.
– Мне холодно, – сказала она, хотя они сидели, прижавшись друг к другу; он снял с себя пальто и плотно накрыл им ее и себя.
Теперь они уже не могли видеть друг друга в этом густом, мохнатом мраке, похожем на пещеру, но могли разговаривать.
– Я такая старая, – сказала она, – слишком старая для тебя. Он засмеялся так, что пещера задрожала.
– Да, – настаивала она, – мы почти ровесники, и я уже старая дева. Скоро у меня появятся седые волосы, я поседею, постарею, не успеешь оглянуться, как я буду сухой, сморщенной старухой…