Донская повесть. Наташина жалость [Повести] - Николай Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Филипп посмотрел на ее крутые тонкие брови, закругленные у переносицы, на ее полные, подернутые глянцем щеки. Но вдруг сразу помрачнел, насупился.
— Не о чем, Варвара Михайловна, гутарить, — подражая ей в обращении, сказал он сурово и отчужденно. — Все равно толку не будет. Пробовал… — Он отвернулся, глядя через забор на речку, на задорно крякающих там уток.
Через двор с легким посвистом стайкой промелькнули чирки. Домашние гуси, неуклюже шлепая отяжелевшими крыльями, приветствовали их появление. Молодой кочет, лихо подтянувшись на одной ноге, задрал кверху голову, мигнул желтоватыми веками, пытаясь рассмотреть переселенцев. Ничего не увидя, разочарованно тряхнул большим красным гребнем. «Ко-ко-ко!» — строго приказал он подбежавшей курице, и та покорно застыла на месте.
— Какие вы стали все… чумовые. Чего ни скажи, как на чирей наступишь. — У Варвары нервно дрогнула бровь и лицо стало пасмурным.
Филипп пытливо взглянул на нее, и в груди у него больно ворохнулось.
— Давай лучше с тобой, Варя, погутарим, — сказал он уже хрупким, расслабленным голосом.
Варвара опустила голову, надернула на глаза платок, и Филипп услышал ее тяжелое прерывистое дыхание. Казалось, она только что сделала большой пробег и никак не могла отдышаться. Узорчатый платок играл на солнце радужными красками, отливал шелковистой рябью; гладко разутюженная кофточка в искусных сборках тонко ломалась на изгибах, выказывая крутую грудь. Кольцо черных волос, выбившееся из-под платка, скользило по щеке, трепыхалось на ветру.
В лицо плескались с бугра хмельные черноземные запахи, запахи возрожденной весны. Филипп смотрел на Варвару, на ее густо заалевшие щеки, на смущенно прыгающие веки, но видел перед собой бескрайний луг в засеве беломаковой кашки, камышовый берег Бузулука в россыпи солнечного песка и шуструю девчушку Варю Арчакову.
…Она торопливо бежит от него, прячется в кустах держидерева. Цепкие травы обвивают ее колени, путают ноги. Зацепившись за стебель конского щавеля, вскидывает руками, звонко кричит, падает, зарываясь в кашку. Но в ту же минуту вскакивает, окидывает настигающего Филиппа озорными, брызжущими смехом глазами и снова бежит, и снова падает… Ребята, бывало, как только их завидят, поднимают разнобойный писк. «Жених-невеста, жених-невеста!» — кричат они, хлопая в ладоши. Варя стыдливо тогда никнет, отворачивается от них и, пряча слезы, убегает.
Варвара строго глядела на Филиппа, а на раскрытых губах рдела кроткая неуловимая усмешка. Она давно уже так близко не видела Филиппа и теперь не узнавала его. За годы войны на побывку он приезжал только один раз, и то встретиться с ним Варваре не удалось.
В резких загрубелых линиях его худого и смуглого лица она, как ни старалась, уже не могла найти того ребяческого, неизъяснимого, от которого на его лице вечно блуждала затаенная улыбка. Нос стал большим, хрящеватым, скулы выпятились. Высокий лоб разрезали две глубокие над переносьем бороздки. Взор его мог бы показаться суровым, но теплый свет зрачков смягчал эту суровость, а мелкие, щедро рассыпанные под глазницами оспинки делали его лицо прежним и знакомым.
— Кошку-то дашь мне? — опуская глаза, чуть слышно прошептала Варвара.
— А? Кошку? Возьми, если нужно. Переминаясь с ноги на ногу, она терпеливо ждала, когда он снимет с плетня кошку и подаст ей, но Филипп прикованно стоял, не в силах оторваться от ее лица.
— Я говорю, вы чумовые какие-то стали. Пра слово, чумовые, — осмелев, она обожгла его открытой, широкой улыбкой. — Как недоеные коровы, места себе не найдете. Василий сказывал, ты в какую-то политику ударился. «Она, говорит, доведет его до ума».
Бороздки над переносицей Филиппа сцепились изломанным узелком.
— Василий ваш в политику не ударяет. Его дело — щеголять офицерскими погонами. Ну что ж, пускай выслуживается. Небось хозяева раздобрятся, подбросят на бедность еще чинок. — Он снял с плетня длинный шест и подал ей. — Тяжелая эта кошка, пра, тяжелая. Ты бы взяла у нас рябенькую.
Варвара ловко вскинула шест на плечо, тряхнула головой:
— Рябенькая у нас своя есть.
— А погутарить-то я приду, Варя, обязательно приду. Не сейчас, понятно. Попозже.
Она не ответила. Втянув в плечи голову и ссутулясь, будто под непосильной ношей, зашагала к воротам. Филипп проводил ее долгим взглядом, нерешительно потоптался на месте, не зная, за что приняться. Поправил согнутые колышки плетня, на прежнее место откатил арбу.
В церкви зазвонили к молебну. Зычный голос колокола, басовито гудя, вначале давил хриплой октавой, а под конец сорвался и фальшиво захрипел.
Филипп открыл погребец. В нем — темно и прохладно. Пахнет многолетней плесенью, застарелой пылью. На пряслах — снопки прошлогодних веников и конопли. Филипп вытянулся на носках и на ощупь, пряча глаза, растолкал веники. Из-под снопка выполз рукав пиджака. Филипп потянул за него и выволок пиджачную скатку. Из нее бурым боком глянул приклад винтовки. На затворе и казенной части — шафрановая присыпка ржавчины.
«Ишь ведь… засела. А как будто сухо».
Свернув снова пиджак, Филипп отнес его в угол и пошел в хату.
— Мама, у нас есть гас? — спросил он и пошарил глазами под скамейкой, где обычно стоят бутылки с керосином.
— На что он тебе, Филя, спонадобился?
— Да там… гайка застыла, — Филипп нагнул голову и отвернулся, — никак ключ не берет.
Она достала из-под загнетки черепок.
— Ты бы хоть в праздник отдохнул. Погодил бы с гайками.
— Да я и так отдыхаю. Это уж так… пока до обеда. В погребце он расстелил пиджак, разложил винтовку на части и, любовно протирая их смоченной в керосине тряпкой, наводил блеск. Покончив со ржавчиной, спустился в погреб и достал бараньего сала. Смазал винтовку, укутал ее пиджаком и опять всунул в веники, на прежнее место. Не успел он как следует запрятать — в погребец, шлепая большими отцовскими чириками, вбежал Захарка.
— Братушка, братушка, тебя батяня чегой-то кличет, кличет тебя батяня, — заверещал он, мигая непротертыми, заспанными глазами. В руках Филиппа он увидел снопки веников и удивился: — Чегой-то ты, братушка, там делаешь?
— Да тут курица прыгала. Не снеслась ли, смотрю.
— Какая курица? Черная? Лохмоножка?
— Да, да, лохмоножка.
— Ну, так не ищи, братушка, брось. Маманя говорит — все равно от нее толку не будет. Она прирезать ее хочет. Вчерась я иду с бычиного база, она ка-ак закукаречит! Я аж спужался: что такое, не петух, а кукаречит.
— Ну, нашел чему удивляться, — Филипп, хитро щурясь, сделал серьезное лицо, — это что, пустяки. Я вот ныне утром выхожу на двор, а наш кобель не так ли по-кочетиному наяривает. Да еще как!
— Ну-у! — Захарка заморгал испуганными глазами. — Я чегой-то, братушка, никогда не слыхал.
— Вот тебе и ну! Вставай пораньше, тогда услышишь.
Степан Ильич, горбясь у стола, разувался. Сердито пыхтел, шептал ругательства и всею силой тянул из сапога ногу.
— Ф-фу, супостаты, как железные все равно. Уж насилу простоял обедню. Чего ты их не носишь! — накинулся он на Филиппа. — Заклекли они у тебя, как огнем жгут. Хотел митингу послухать — иде там: аж саднить начал мизинец.
Он понатужился еще больше, дернул, и босая нога выскочила из голенища.
— Какой митинг? Где? — В голове Филиппа закружились разные догадки.
— Да там, на плацу. Старики гутарят — какой-то гитатор приехал. Дескать, казак Дурновской станицы. Выходим из церкви, а кум Егор толкает меня в бок: «Не уходи, грит, кум, круг будет». — «А что, мол, там такое? В счет чего это?» — «Да какой-то вроде гитатор приехал, добровольцев закликает».
Филипп сунул черепок под загнетку, наскоро вымыл руки и накинул новую фуражку.
— Вы не ждите меня обедайте.
— Да ты, Филя, на народ хоть бы свой урядницкий мундир надел. Чего его жалеть! Казаки-то, вишь, какие разряженные пошли. А ты все в одной одежонке… — Агевна кружилась возле него, смахивала с его спины пыль. — Да откуда ты веников набрался? Смотри-ка, вся спина усыпана.
— Это из прикладка. Быкам метал. — Филипп поглубже надернул фуражку. — Да ладно тебе, мама, не на свадьбу иду.
— Не, маманя, это он за курицей лазил, — подсказал Захарка и, метнувшись к отцу, ухватил его за оттопыренный карман штанов: — Батяня, батяня, правда — наш кобель кукаречит?
Степан Ильич, шлепая к печурке босыми ногами, приостановился, сердито посмотрел на Захарку и взмахнул чулком:
— Я вот тебя кукарекну по твоей дурьей башке! Сопли поди к порогу выбей! Ишь чего вымышляет. Садись за стол да кукаречь. Собирай, мать, обедать!
— Ведь это брату-ушка, — пискливые голоском оправдывался Захарка.
Филипп шел привычной торопливой походкой. Земля, напитанная весенней влагой, как бы мягко выгибалась под ногами, пружинила шаг, но к сапогам уже не приставала. Маленькая речушка отрезала от хутора кривую улицу — Заречку. Справа тянулись широкие пустыри под сухостоем лебеды и ромашки, а слева — кулиги низкорослых молодых садов, перемеженных разлапистыми вербами, да огородные глубокие канавы. В стороне от дороги чернела кузница, саманными стенами вросшая в землю.