Донская повесть. Наташина жалость [Повести] - Николай Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как и прочее: «не повинуется властям».
Атаман отложил ручку, подул на листок и, поднеся его почти к самому носу, зашептал про себя. Коваль щипал свою жидкую бородку, двигал под скамейкой ногами. По его пепельному лицу бродили бурые пятна. Спина у него взмокла, и к телу приставала рубашка. Так не потеет он даже у горна в самую горячку. «И когда это придет наше время? Эх и пропишу же я тебе ижицу!» Наконец он не вытерпел и, подойдя к атаману поближе, злобно посмотрел в его лохматую переносицу.
— Скоро ли, господин атаман? Аль как: заночуем тут?
Арчаков метнул на него зеленоватый ззгляд, сердито посопел:
— Скоро-то знаешь чего только делают?.. То-то! Не спеши на тот свет, там кабаков нет. На вот, распишись, — и, вставая, протянул ему бумажку.
— В чем расписаться? Я ведь не свят дух, не знаю, что ты накорябал там.
— А то, что ты перепахал у меня землю… и все прочее. — Скрадывая слова, атаман неохотно перечитал вслух.
Пепельное лкцо Якова Коваля посерело еще больше, сухожилья заиграли, и на лбу собрались глубокие морщины.
— Ничего этого я не знаю и расписываться не умею! — отрубил он твердой скороговоркой и отвернулся, чувствуя, как все в нем кипит от возмущения. Он расстегнул ворот рубахи и высунулся в окно.
С минуту атаман стоял молча, выкатив большие удивленные глаза. Рука с зажатым протоколом растерянно опустилась на стол, свалила чернильницу. Но вот он, побагровев от злобы и лицом и шеей, судорожно схватил насеку, стукнул о пол:
— А-а, так ты та-ак! Что-о? Смеяться надо мной? Что-о? Полицейский, полицейский! Писать не умеешь! Я те научу! Я те… Полицейский, черти б тебя с квасом съели!
Но вместо полицейского[3] на пороге вырос высокий рыжебородый человек в военной гимнастерке, в военном картузе. Он размашисто, по-солдатски шагнул в комнату и, обнажая лысину, сбросил картуз. Стриженая голова его блеснула испариной. Пристально взглянул на атамана, потом — на Коваля, улыбнулся, и рыжие заросли на его обветренном лице чуть-чуть пошевелились.
— У вас что-то случилось? — спросил он и, не дожидаясь приглашения, прошел к скамейке.
Атаман шарил по нему выпученными глазами, хмурился. «Что это еще за гусь такой? Уж не оратель ли опять приехал?..» — подумал он, переиначивая «оратора» в «орателя», и опасливо покосился на отдутый брючный карман гостя. Но тот мирно уселся на скамейке, вытащил из кармана брюк кисет и начал закуривать. У атамана немного отлегло: «Слава богу, кажись, не оратель. Вроде бы не такой был… А этот по обличию будто бы и не казак, а что-то бойкий». Всматриваясь в его худое лицо, он сдержанно, пытливо, но с обычной суровостью спросил:
— Вам чего надо? Ты что за человек? — И, громыхнув насекой, шумно опустился на стул.
— Я — Павло Хижняк, из слободы, — добродушно заговорил гость, — сосед ваш. Пришел к вам по одному делу. Мужики прислали меня…
И он, покашливая, обстоятельно рассказал, за чем он пришел. У казаков земли столько, что если не в добрый час пойти, то и заплутаться можно. И на этой земле только ястребы мышей ловят да перепелки в густой траве свадьбы справляют. И никому от этого ни убытка, ни прибытка. А рядом слобожанам сеять не на чем.
Атаман сонно щурился, перебирал кресты, глухо перезвякивал. Всякие опасения насчет «орателя» у него рассеялись, и он видел перед собою только хохла, одного из тех, за которыми он частенько гоняется по полю. Но сильный человек — всегда великодушный, так говорил отец Павел, и если слабый ему не причиняет зла, то он и не должен его обижать.
А так как он, атаман, — власть, а во власти — сила, то он должен не только наказывать, но и миловать; не только гоняться за хохлами, но и жалеть их: ведь они все-таки люди. Тем более что никакого вреда хохлы пока ему не сделали и прислали только просителя. А запрос, как говорят, в карман не лезет. Так размышляя, атаман все больше проникался благонамеренными чувствами. И когда Павло замолчал, выложив все доводы, он, смягчая голос до ласки, спросил:
— Так, так. Много, баишь, у казаков земли?
— Много, куда там! Я шел сейчас по полю и нигде не встретил запаханной полоски.
— А у вас мало?
— Мало. Я думаю, вам давно об этом известно.
Павло уже раскаивался, что, идя сюда, сомневался в успехе переговоров. «Авось что-нибудь еще выйдет. Может, казаки-то и в самом деле стали умнее», — подумал он, вспомнив слова Крепыша. И, все более ободряясь, снова принялся рассказывать про хорошую весну, которую не следовало бы упускать, а она уже уходит, про то, что вешний день год кормит и что после войны народ здорово пообеднял.
— А как ты думаешь: почему у казаков много земли? — перебивая его, вдруг спросил атаман. Он скучающе откинулся к стене, зевнул и концом насеки придавил паучка, раскидывающего сети под огромным, в золоченой раме портретом отставного императора, изображенного во весь рост в форме полковника лейб-гвардии казачьего полка.
Павло смешался: провел ладонью по лысине и умолк. Неприязненно окинул взглядом полковника в золоченой раме: на фронте ему немало пришлось ломать и жечь подобных портретов. Ниоткуда не вытекающего вопроса атамана он никак не ожидал. Кое-что он знал, почему у казаков много земли, но говорить об этом сейчас было невыгодно.
— Потому у казаков много земли, что они завоевали ее, — сам себе ответил атаман. — Вот! Понял? Завоевали. И всегда у них будет много.
Павло завозился на скамейке, привскочил, снова сел.
— Так должно быть. Да. И никто казакам не указ. Потому как земля завоевана их кровью. — Голос атамана уже скрипел, рвался; от недавнего добродушия не осталось и следа. — И никому эту землю мы не дадим.
Коваль повернулся к Павлу, укоряющими глазами посмотрел на него: что, мол, ты с ним говоришь! С ним надо разговаривать дубиной! И как бы про себя уронил:
— Собака на сене: сама не жрет и другим не дает.
— И не дам! Ты что за наставник! Что лезешь не в свои сани!
Павло встал, придвинулся к атаману вплотную и, сверкнув глазами, уперся своим тяжелым каменным взглядом в его покрасневшее лицо. Сквозь кашель чуть слышно прохрипел:
— Не дашь?.. Ты? Ну?.. А ежели дашь! А ежели большевики заставят!
— Что? Что-о?.. Большевики? Что? Вы грозить! Вы… Русапеты! Хохлы! Полицейский, полицейский!.. — Атаман захлебнулся, застучал по столу кулаками, затрясся в злобном припадке.
Павло молча повернулся — жилы на шее у него раздулись, лысина заалела — и зашагал к порогу, унося в груди вспыхнувшую с небывалой силой ненависть. Коваль вышел вслед.
На улице они перешагнули через полицейского (пьяный, откинув шашку, тот спал почти на дороге), матюкнули атамана на чем белый свет стоит и разговорились. Оказывается, Павло хорошо помнит Коваля. Когда он жил в работниках у Веремеева, частенько заходил к нему в кузницу. Коваль и тогда был такой же, как сейчас: сутулый, поджарый. Но Павла Коваль не узнал: в кузнице у него всегда бывает много людей, даже из других хуторов, и к тому же Павло, как видно, здорово изменился. Павло расспросил про хуторские новости, про казаков, в особенности про Филиппа Фонтокина, своего прежнего приятеля. И остался очень доволен, когда Яков Коваль расхвалил его. Павлу захотелось тут же встретиться с ним, и Яков рассказал, как его найти: поле, где он работает, как раз на пути в слободу. Павло пожал сухую руку Коваля и ушел.
Пахари стояли в конце загона, дурачились — после каждых пяти объездов они давали быкам передохнуть. Филипп, играя с Андреем, барахтался под его грузным телом. Зажатый в борозде, он болтал ногами, щелкал Андрея по спине. Тот держал его в охапке, ногами кверху, совал затылком в рыхлую пашню:
— Вот тебе, вот тебе, не будешь яриться, не будешь!
Филипп напружился, сжался и, обливаясь потом, вывернулся набок. Подле плуга увидел улыбающегося рыжебородого человека.
— Пусти, медведь, вон человек пришел!
Андрей как будто и не слышал: поднял его за щиколотки, подержал на вытянутых руках и поставил на голову.
— Эй, рыжая борода, — хрипел Филипп, — оттащи этого дуролома!
Андрей, как трамбовкой, постукал его затылком о землю, покрутил вокруг себя и бросил на пашню.
Отряхиваясь, Филипп исподлобья смотрел на незнакомого человека. Тот сидел на плугу и, посмеиваясь, жевал аржанцовую былинку. Филипп как будто видел его где-то, но где — никак не мог вспомнить. И вдруг в памяти его сразу прояснилось:
— Павло, дьявол, ведь это ты!
— А-а, узнал, — Павло крепко стиснул его руку, — думал, и ты не признаешь.
Друзья, которые когда-то вместе лазили по чужим садам и огородам (Павло, бывало, стоит где-нибудь в канаве «на карауле», а Филипп, взобравшись на яблоню или грушу, трясет всеми силами); вместе ходили по хуторским девкам; мазали дегтем ворота изменившей зазнобе; разоряли через речку переход, отучая заречешных девок ходить к хуторским ребятам… да и мало ли каких было проказ в ребячьи годы, — эти друзья, постаревшие от тяжелых лет и обозленные на жизнь теперь встретились снова. Они смотрели друг на друга и удивлялись: у одного метелкой борода вымахала у другого над переносицей пролегли глубокие морщины. Разговорам не было конца. Наперебой они расспрашивали друг друга, рассказывали, кто где был, что делал.