Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре - Евгений Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приведенное наблюдение справедливо не только для русского языка, по-видимому, здесь общая лингвистическая закономерность, за которой стоит единая реалия человеческой жизни. Еще в XIX веке в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» отмечалось: «Существенными признаками такой семьи являются включение в ее состав несвободных и отцовская власть; поэтому законченным типом этой формы семьи является римская семья. Слово familia первоначально означает не идеал современного филистера, представляющий собой сочетание сентиментальности и домашней грызни; у римлян оно первоначально даже не относится к супругам и их детям, а только к рабам. Famulus значит домашний раб, a familia – это совокупность принадлежащих одному человеку рабов»[2]. Впрочем, строгие юридические термины и обиходные представления обывателя не всегда совпадают, и, как уже сказано, содержание понятия оказывается намного шире даже этого определения. В реальном лексическом обороте Рим включает в нее практически все, что подчинено власти одного и того же домовладыки: жену, детей, внуков, а еще рабов, скот и даже неодушевленные вещи. То же в других языках других народов. Так, исследователь хеттского общества пишет: «Понятие «семья» в хеттских текстах выражено идеограммой É («дом», хетт. pir/parn-), что соответствует римскому familia. Последний термин обозначал прежде всего семейную общину, включая не только супругов и их детей, но и всех побочных родственников и даже рабов, живших в данной семье. Кроме того, он охватывал все семейное имущество»[3]. То же в Египте. Пьер Монтэ, характеризуя древнеегипетскую семью, пишет: «Надпись в одной из гробниц перечисляет всю родню. Из нее видно, что семья состояла из отца, матери, друзей, приближенных, детей, женщин, кого-то еще под необъясненным названием «инет-хенет», любимцев и слуг»[4].
Забегая вперед, скажем, что эти факты заставляют оговорить одно терминологическое обстоятельство. В объединении кровнородственных и имущественных начал обнаруживается близость понятия семьи понятию «дома», объединяющего в себе жилище, людей и их хозяйство, и впоследствии, с развитием государственности, в особенности в Средние века, оба они будут стоять рядом. Только группа синонимов позволяет до конца понять содержание определяемого ими предмета. Каждый из них с наибольшей рельефностью оттеняет что-то особенное в нем, но в то же время оставляет в тени что-то другое. Так обстоит дело и с этими словами: семья фокусирует взгляд на кровных связях, «дом» – на результатах совместного созидания. Другими словами, единство генезиса присутствует и там и здесь, но в одном случае это родство по «крови», в другом – по общей цели. С развитием культуры первостепенную роль обретает именно генезис. При этом биолого-генетическая его составляющая уступает все больше и больше места социальной, творческой, и там, где речь зайдет о вторжении социума в жизнь анализируемого нами предмета, мы станем пользоваться обоими понятиями, акцентируя то, что помещается в фокус, – социально-культурное или кровнородственное единство.
Таким образом, допустимо говорить о существовании общей закономерности не одного лексического свойства. По-видимому, за всем этим кроется нечто более фундаментальное, нежели правовые нормы и даже общеречевая практика. Может быть, это объясняется тем, что даже простое детопроизводство и социализация потомства совершенно немыслимы вне вещного мира, вне коммуникации, понятой куда более широко и основательно, нежели поверхностное представление о людском общении?
Выражение о том, что семья является «первичной ячейкой» социума, давно уже стало идиоматическим оборотом. Но, как и во всякой идиоме, здесь понятны только взятые по отдельности слова, целостный же смысл выражения ускользает. Между тем уже простая аналогия с «первичной ячейкой» биологического тела, клеткой, показывает, что этот смысл заслуживает самого пристального анализа. Мы знаем, что клетка несет в себе информацию обо всем организме, одна-единственная клетка может клонировать его. Не означает ли эта аналогия, что и семья (пусть не та, в которой рождаются наши современники, но та, что объединяла в себе и людской, и животный, и вещный «микрокосм») обладает тем же свойством, то есть способностью воссоздать из себя весь социум? Ведь уже в позапрошлом веке было установлено, что «…семья содержит в зародыше не только рабство (servitus), но и крепостничество <…>. Она содержит в миниатюре все те противоречия, которые позднее широко развиваются в обществе и в его государстве»[5]. И, как показывает анализ, это вовсе не было литературным тропом, родом гиперболы.
Все мы «родом из детства», а значит – из семьи. Но (и это, может быть, самое глубокое противоречие и самая неожиданная загадка, с которыми нам приходится столкнуться уже в исходном пункте анализа) далеко не каждый человек «родом» из той семьи, глава которой его собственный отец. Как показывает уже этимологический анализ, для древнего общества это общая норма. Но и там, где внутри патриархальных объединений складывается так называемая малая семья (прообраз современной нуклеарной), парадокс сохраняет силу. Нам предстоит увидеть, что даже само словоупотребление «моя семья» было допустимо только для главы «дома», практически единственного субъекта семейного права, для прочих, кто был лишь его объектом, оно составляло предмет своеобразной табуации. Практически вся история, вплоть до XX столетия, вершилась людьми, не знавшими семьи в привычном нам понимании этого слова. Вся культура нашего социума – и в особенности культура Средних веков и Нового времени – создавалась именно ими, ибо право построения собственного «дома» никогда не было тем, что давалось человеку от природы, но становилось родом награды за явленную доблесть или усердие в службе.
Впрочем, и социум состоит не из одних людей, да и содержание самого человека никоим образом не сводится к тому, что ограничивается его кожным покровом.
1.2. Амальгама человека
На первый взгляд может показаться странным включение совсем чужих людей и уж тем более неодушевленных предметов в состав группы, которая, на первый взгляд, должна объединяться исключительно кровнородственными связями. Однако рациональное объяснение этому есть. Ведь, строго говоря, и сегодня вещное окружение человека во многом продолжает восприниматься как своеобразное «продолжение», как «аура» его личности в материальном мире, и посягательство хотя бы на часть ее оказывается (пусть и в неявной форме) равнозначным посягательству на самого носителя. Так, преступление против собственности традиционно рассматривается как одно из тягчайших. И не случайно, ведь в нее вложен труд человека, а следовательно, его жизнь, он сам. Любое посягательство на нее – это косвенное посягательство на «часть» его собственной сущности, и надо ли удивляться тому, что древнее сознание вообще не отделяло человека от, казалось бы, посторонних по отношению к нему начал, что человек представлялся родом некоего сложносоставного существа, вбирающего в себя многое от внешнего мира?
Обратим внимание на одну особенность древнего сознания, которое рождает мифологему о том, что многие качества, формирующие личность человека, имеют род самостоятельного существования. Это некие особые, не поддающиеся непосредственному восприятию образования, которые живут своей жизнью и обладают способностью переходить от тела к телу, сообщая этим какие-то новые качества новому обладателю.
Например, съев чужое сердце, выпив чужую кровь, можно стать обладателем чужих достоинств – чужого ума, храбрости, воли, в общем, всего того, что способно выделить человека из некоего общего ряда. Ритуальный каннибализм, известный древней истории всех народов, преследует именно эту цель. К слову, родившись в незапамятные времена, такой взгляд на вещи не исчезает с развитием цивилизации. Пережиток ритуала сохраняется во вполне цивилизованной Греции, о чем говорит в своей «Истории» Геродот: «…в гневе на Фанеса за то, что тот привел вражеское войско в Египет, придумали отомстить ему вот как. Были у Фанеса сыновья, оставленные отцом в Египте. Этих-то сыновей наемники привели в стан, поставили между двумя войсками чашу для смешения вина и затем на виду у отца закололи их над чашей одного за другим. Покончив с ними, наемники влили в чашу вина с водой, а затем жадно выпили кровь и ринулись в бой»[6]. Это не простое запугивание: дескать, и с тобой, Фанес, будет то же, что с твоими детьми. Здесь совершенно другое – отголосок древней магии: «Теперь против тебя будут воевать твои собственные дети!» Пережиток подобных представлений сохраняется даже в наши дни. В июне 2013 телевизионный эфир потрясли кадры, на которых боец сирийской оппозиции поедает внутренности своего врага, правительственного солдата. Сегодняшние компьютерные игры переполнены сюжетами, в которых герой, убивая своих врагов, с каждой победой получает в награду «дополнительные жизни». Но если результат трудов воплощает в себе биение человеческого сердца, кипение человеческой крови, то вдумаемся: чем, по большому счету, отличаются выпитая кем-то другим кровь и съеденное сердце от неправедным путем присвоенной вещи? Словом, рожденное Великой французской революцией, представление о собственности как о чем-то «священном и неприкосновенном»[7] возникает совсем не на пустом месте.