Бронек - Магдалена Тулли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует признать, что в мироустройство заложен элемент сострадания к человеку: людям не дано заранее заглянуть за кулисы, туда, где им суждено испустить дух. Так же рекомендуется поступать с убойными животными. Их смерть должна быть мгновенной, как можно более быстрой, чтобы не слышать страдальческий рев, не видеть окровавленные полутуши на крюках. Однако тогда, когда все встало с ног на голову, события пошли по другому пути — назовем его запасным, — и судьбе удалось учинить немалый хаос, аннулировав некоторое количество уже утвержденных решений. По причине повреждения главного механизма сцены кое-кто выбрался из-за кулис, что вообще-то не предусмотрено. То, что они там увидели, осталось при них навсегда. Воспоминания о холодной пустоте, от которых никак не избавишься. Их не удавалось ни проглотить, ни выплюнуть, ни понять, ни забыть. Таким образом, смертный час, не завершившись в положенный момент и должным образом, затянулся для них на десятилетия.
Подобного рода ущерб был нанесен и нескольким переодетым в мундиры статистам, которые в ключевой сцене селекции выступили в роли судей — они также заглянули за кулисы и видели. Впрочем, их это не касалось: отсюда — гордыня, отсюда — дерзость. Но даже если они тогда и смеялись, это их не спасло. И те и другие захлебнулись в собственных сомнениях — без надежды на избавление, в одиночестве.
Согласно правилам, движение одностороннее. Не предусмотрен случай моей матери, которая в конце жизни повернула и поплыла против течения. Она, как ни в чем не бывало, перешагнула границу миров, и никакие охранники не сумели ее задержать. Очень жаль, что этот фокус никому не удался тогда, в первый раз. После того как мать пересекла платформу и плац в обратном направлении, ситуация могла измениться уже только к лучшему. И дом, и двор вдруг перенеслись в Лодзь, а стояло по-прежнему лето сорок четвертого, вероятно, начало августа. Прислушавшись, мать различала вдалеке грохот советской артиллерии.
Для грохота советской артиллерии в медицине имеется специальный термин — ушные шумы. Было даже какое-то лекарство, которое следовало принимать после еды, но оно, разумеется, не помогло. От такой штуки, как артиллерия, при помощи таблеток не избавишься. На самом деле мать могла тогда слышать только немецкие гаубицы, бившие по варшавским повстанцам при глухом молчании советской артиллерии, стоявшей на другом берегу Вислы. Грохот действительно разносился далеко. Еще до того, как восстание было подавлено, мать, гуляя в парке с внуками, сломала руку и носила гипс, очень ее тяготивший.
— Нам не пора идти в больницу снимать гипс? — спрашивала она каждое утро с тревогой, поскольку забыла, где находится больница. Адрес наверняка знал один из кузенов, тот, что отвел ее туда, его и надо бы спросить. Но мы понятия не имели, где найти кузена. Ведь он был застрелен на улице четыре года назад, в самом начале войны, потому что на рукаве отсутствовал знак.
— Вы правы, — признала моя мать, поразмыслив.
Но удивительно, насколько похож был на него тот, который…
— А может, вовсе не на него? Может, на кого-то другого? — допытывался мой муж. Неважно, матери было не до того. Гораздо важнее другой вопрос. Неизвестно, у кого раздобыть адрес. К тому же больница, несомненно, находилась в Лодзи, там же, где мать и ее квартира. А в Лодзи никто из нас не ориентировался. На чердаке жил с семьей второй кузен, и мать надеялась, что он что-нибудь подскажет.
— Но здесь нет чердака, — заметила я.
— Нет? — удивилась она и пальцем указала вход на чердак — дверцы антресолей. Нечего ломать голову, надо просто открыть их и сходить наверх. Мать подняла глаза и стала внимательно рассматривать дверцы.
— Как они туда забираются? Наверное, приставляют лестницу, — предположила она. Но лестницы не было. Может, они втаскивают ее наверх? Загадка казалась неразрешимой, и мать предпочла о ней забыть. Она устала от выяснений, но как раз в этот момент вдруг все вспомнила. Да ведь в больницу отвел ее Хенрик. Наверняка он. Хенрик, ее старший брат.
Так у нее был брат?
Видимо, был. Но мы не знали, где его искать. Поэтому, когда пришло время снимать гипс, мать согласилась поехать с моим мужем в ближайшую районную больницу, и мы обрадовались, что ее не отправили оттуда в Лодзь.
Хенрик появился в нашей жизни неожиданно, и мы не сразу поняли, откуда он взялся. Это выяснилось лишь в сорок третьем. Была поздняя весна, когда он вернулся из шталага[1]. Пришел — молодой, чуть за двадцать, небритый, смертельно усталый, — сел на стул и сразу заснул. Он бежал через всю Германию. В польской форме? Нет, по дороге пришлось от нее избавиться, видимо, кто-то дал Хенрику гражданскую одежду, иначе он бы погиб. Безумец, почему не остался в этом шталаге? Оказывается, беспокоился о родных. В Лодзи были мать, отец и четыре сестры. Но откуда вдруг четыре? До сих пор я слышала только о трех. Четыре, точно четыре. Так говорил Хенрик, значит так оно и было.
В квартире появлялись все новые родственники, о которых я понятия не имела.
— Где Анка? — спросила однажды мать.
Я не знала, кто такая Анка. Мать посмотрела на меня изумленно, ведь Анка — дочь одной из теток, самой любимой.
Значит, были еще и тетки.
— А она жива? — спросила я осторожно. Ведь я даже о своей судьбе толком ничего не знала. Жива я или нет? Чтобы выяснить это, следовало сначала узнать, как меня зовут и кто я такая.
— Я ведь разговаривала с ней сегодня утром, — спокойно заявила моя мать. Значит, Анка где-то здесь, возможно в ванной или на кухне. В иные дни дом бывал полон людей. Они бродили по пустым комнатам, совершенно прозрачные, как воздух. Я не удивляюсь, что они потянулись к нам. Январь сорок третьего! Стояли такие морозы! Все приходили погреться. Уже давно ни у кого не осталось ни кусочка угля. Его было не достать ни за какие деньги. Оккупационные власти не видели смысла отапливать наши квартиры. В это самое время две армии замерзали на смерть под Сталинградом.
— Как у вас тепло! — сказала медсестра, которая появлялась через день ближе к вечеру и ставила в прихожей возле зеркала пакет из супермаркета.
— Тепло? Это вам кажется, — возразила моя мать, встревоженная, потому что плохо знала эту женщину. — Как ты думаешь, можно ей доверять? — спрашивала она меня, отведя в сторонку. Осторожность вполне объяснимая. Если посторонние начнут задумываться, почему это у нас так тепло, рано или поздно обнаружится нелегальная проводка, аккуратно подведенная к трамвайной линии ее отцом, электриком. Стоило ли так рисковать? Ради пары градусов тепла бросать на чашу весов жизнь целой семьи? Ведь раскройся это, всех нас расстреляли бы на месте! Конечно, стоило. Всегда стоит жить по-человечески. Впрочем, проводка эта, следует отметить, так и не была обнаружена, и все мы погибли по совершенно другим причинам.
Да, мы погибли. Вот почему я живу только в полсилы, каждую секунду подвергая сомнению почву под ногами, облака, траву и все прочее. Отсюда скрытое нежелание строить далеко идущие планы. Отсюда ирония — якорь спасения. Отсюда недоверие к реальности, которая — что выясняется в самый неподходящий момент — прочна лишь на вид, на самом же деле сделана из легкосгораемого картона. Больше всего тяготит отсутствие крепкой веры в существование мира. Это болезнь, передаваемая потомкам через взгляды, вздохи и касания. Я научила своих мальчиков не тому, чему следовало, причем еще до того, как они начали играть в кубики.
Говорят, что высшая справедливость — одна на всех. Но у тех более веселые глаза, на фото они словно бы более симпатичные, без этой капли горечи в уголках губ. На совместных с обидчиками фотографиях обиженные всегда выходят неудачно. На веки вечные выставлены они на общее обозрение полуголыми, отчаявшимися, униженными. Эти снимки, как оптимистически предполагается, обладают особой педагогической ценностью. Они появляются в прессе в такт годовщинам, даже в глянцевых изданиях, с которыми совершенно не сочетаются — они ведь черно-белые. Наиболее эффектно выглядят в большом увеличении, снабженные музейными табличками с соответствующей надписью. Считается, что человек непременно станет лучше, если посетит такую выставку, особенно это касается школьников, которыми педагоги всегда недовольны. Но эти люди не хотят демонстрировать себя школьникам. Мне их жалко, потому что им негде спрятаться, за спиной только стена, на которой висит экспонат.
Будь моя воля, я бы забрала эти фотографии домой. Но они, как и надпись «Arbeit macht frei», украденная и возвращенная однажды весной[2], мне не принадлежат. Единственное в них, что подлежит наследованию, в том числе и мною, — стыд. А с этим трудно примириться. Даже унижение должно иметь свои границы. Они бы наверняка предпочли оставить после себя совсем другие фотографии. Такие, на которых видно, что раньше они жили иначе. Фотографии с теннисной ракеткой. С собакой. Им не повезло — семейные альбомы пропали.