Не обращайте вниманья, маэстро - Георгий Владимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем это держать? — спросил мордастый с укором во взгляде.
Папа слегка вспотел лицом и посмотрел на меня с таким же укором.
— А если мне-е… — Я отчего-то заблеял. — Если это нужно мне для работы?
— Не нужно вам для работы, — сказал мордастый уверенно (и впрочем, со знанием дела). — Незачем голову забивать. И вообще…
Он стоял перед полкой, заложив руку за борт пиджака, задрав голову, отставив ногу, вылитый «маленький капрал», которому ужасно хочется в Бонапарты.
— И вообще, я вам скажу, некоторые этапы нашей истории пора бы уже забыть. Они нас только сбивают, а ничего не дают для понимания.
— Да-а? Это интересно. Какие же этапы?
— Вы сами знаете какие.
О, этот их прелестный пуленепробиваемый ответ! «Вы сами знаете». Супруга нашего визави, как мне рассказывал папа, все-таки пошла — тайком от мужа — выяснять, за что им отключили телефон. «Вы сами знаете, за что». «Но в чём выразилось наше нарушение?» — «Вы сами знаете, в чём». Что они языка лишились? Почему не смеют назвать? Значит, ведают, что творят?
— Но Бонапарт, — сказал я, — всё-таки дал бы команду, что надлежит забыть, а о чём помнить. Мордастый этого просто не услышал.
— Александр! — сказал папа, вдруг опять раздражаясь. — Я же тебе говорил тогда, если помнишь: «Выбрось эту сомнительную литературу». И ты же со мной согласился, что она сомнительная. А почему-то держишь на самом виду.
— Вот именно, — подхватил мордастый. — Кто-нибудь почитать попросит вы ж ему не откажете? А это уже будет считаться не только «хранение», но и «распространение».
Покачав головою, уничтожив меня долгим взглядом, он вышел на лестницу.
— Родственников не обижайте, — пошутил он с серьёзным видом. — А сынок у вас, хоть и тридцать два года, а очень еще незрелый.
Я себя почувствовал мальчиком, которого на первый случай избавили от розог.
— Он задумается, — сказал папа. — Я, наконец, сам приму меры.
— Значит, договорились — я пока ничего не видел.
Мама нас встретила в коридоре, держа в обнимку, как бочку, мою свернутую постель.
— Где у нас раскладушка? Достаньте мне её немедленно.
— Где-то в кладовке, — сказал папа. — Но, Аня, сейчас только девять утра.
— Я должна позаботиться о нашем сыне. Я не хочу, чтоб он ютился как бедный сирота. Он должен где-то отдыхать и иметь уединение для работы.
— Хорошо, где ты хочешь, чтоб он имел уединение?
— В кухне, — сказала мама. — Кухня — это моя территория. Если вы свою кому-то уступили, то я уступать не намерена ни пяди. Только своему сыну. Кровать будет стоять на кухне всё время.
— Но, может быть, людям захочется сварить себе кофе или я не знаю что…
— Ничего, — сказала мама. — Захочется — перехочется.
— Аня! — Папа очень страдал от того, что дверь в мою комнату осталась полуоткрытой. — Но ты посуди: где мы сами будем есть? Где ты будешь готовить?
— Нигде. С этого дня я перестаю готовить. Будем питаться в столовке.
— Аня, что ты говоришь, я не знаю! Так же не будет. Ты же нам не позволишь питаться в столовке.
Она посмотрела на папин выпуклый животик, на его напряженное, несчастное лицо — красное, под белым встопорщенным ежиком, — и на то, как он нервно теребит подтяжки, и сразу устала держать в обнимку постель.
— Возьми же у меня, долго я буду так стоять? Сложи пока в кладовку. Сейчас мы позавтракаем, как всегда, а потом мы с тобой пойдем гулять и там, на воздухе, всё обсудим. Как нам дальше строить нашу жизнь. Обед у нас на сегодня есть.
— Что нам такого обсуждать? — глухо отвечал папа из кладовки. — Нам же объяснили, что это — временно. Я думаю, мне лучше сегодня остаться дома.
— Ни в коем случае, — сказала мама. — Я тебя вытащу обязательно. Ты очень взбудоражен, это может кончиться плохо.
— Почему это я взбудоражен? — спросил папа, задвигая шпингалет. — Ну, хорошо, я взбудоражен. Но у Александра сегодня библиотечный день. Мы же не можем уйти все трое. Как нам быть с ключами?
— А никак? — раздался из моей комнаты голос долговязого.
— Что вы? — Папа подошел к двери. Заглянуть туда он почему-то не решился.
— С ключами — как устраивались до сих пор, так и дальше.
— Но у нас только два комплекта. Вдруг вам понадобится выйти?..
— Ну, значит, выйдем.
— Да, но кто же вам потом откроет?
— Ну, значит, взломаем. Вы же знаете, Матвей Григорьевич, против лома нет приема.
Папа к нам повернулся очень сконфуженный. Мама посмотрела на него почти брезгливо, но промолчала.
В эту ночь мне совсем неплохо спалось на новом месте. Полагаю, что и Коля долговязый был не в обиде на мой диванчик, когда остался дежурить. Как выяснилось, на кухню родственники наши не претендовали, зато мою комнату не оставляли без присмотра. Из квартиры они уходили по очереди и входили без звонка; у меня было впечатление, что замок сам собою открывается при их приближении. В семь утра Коля разбудил меня, когда прошел в ванную в трусах и в майке и шумно там плескался и фыркал, напевая довольно недурным баритоном: «Капррызная, упррамая, вы сотканы из роз. Я старше вас, дитя мое, своих стыжусь я слез». Как сказывают, это любимая песня нашего генсека, а вовсе не «Малая земля». Не знаю, у Коли я спросить не решился. Выходя, он заботливо спросил меня: «Как спалось?» — и удалился, не дожидаясь ответа. Маму потом волновало, каким полотенцем он утирался и вытер ли за собою на полу (у нас, вы знаете, хорошо протекает вниз к соседям). Насчет полотенца не знаю, но что прибрал за собой аккуратно, могу свидетельствовать.
В следующую ночь было дежурство моей десантницы — и как жестка показалась мне раскладушка! Только представить себе — в моей комнате, в каких-нибудь пяти шагах от меня, на моем законном ложе, раскинулось (лучше даже — «разметалось») прелестное таинственное существо, неприступно гордое и для меня пока безымянное, а на моих стульях разбросаны в милом беспорядке неизъяснимо чудесные одеяния и покровы! Странно, никакие эти пышные слова «покровы», «одеяния», «ложе» — не приходили мне на ум и на язык при обстоятельствах вполне реальных, с моей долголетней невестой Диной, которая, впрочем, давно уже не невеста мне, а жительница города Бостона, штат Массачусетс, США. Гордая и неприступная занимала ванную с восьми и предпочитала душ. Я слушал, как хлещут шипучие струи с разными оттенками шума — оттого, что сначала одна, потом другая прелести подставлялись для омовения, — и, кажется, начинал постигать смысл затрепанного поэтического образа: я хотел бы быть этими струями, которым позволено… еtсеtега, еtсеtега. Когда она выходила, освеженная, встряхивая длинными прядями и застегивая на груди свое джинсовое платье с погончиками, я как-то не осмелился обратиться к ней — хоть с тем же самым: «Как спалось?» — а только попытался поймать ее взгляд, но, как я уже сказал вам, это мне ни разу не удалось.
Папки с моей диссертацией тоже перекочевали в кухню — и, право, обнаружилось даже некоторое удобство, что можно, не отрываясь от работы, заваривать себе кофе. Вообще, мы отлично устроились, и к тому же оказалось, что мы, не сговариваясь, тоже не оставляли квартиру без присмотра. В мои библиотечные дни старики могли побыть дома, и мама готовила обед, а в остальные — они уходили на долгие свои прогулки — включавшие в себя, естественно, стояние в очередях, — и я мог поработать над моими тамильскими преданиями. Однако ж поработать — это сильно сказано, вы не знаете, что такое наша квартира. Когда-то нам очень нравилось, что наш кооператив самый дешевый в Москве, теперь эта наша «пониженная звукоизоляция» мне выходила боком. Из любой точки нашей квартиры слышен неумолимый ход времени, отбиваемый папиными часами, — о, вы не знаете, что такое папины часы! У него их накопилось штук тридцать: луковицы, каретные будильники, нагрудные — в виде лорнета — и даже знаменитый, воспетый Пушкиным, «недремлющий Брегет», ходики с кукушкой и ходики с кошкой, у которой туда-сюда бегают глаза; часы, которые держит над головою голенькая эфиопка, и часы, на которые облокотились полуодетые Амур и Психея; часы корабельные — с красными секторами молчания — и часы, охраняемые бульдогом. Кое-что досталось папе в наследство, остальное он прикупал, когда еще прилично зарабатывал в своем конструкторском бюро, а в последние годы, на пенсии, он собирал уже просто рухлядь, которую выбрасывали или продавали за символический рубль, и возился с нею месяцами, покуда не возвращал к жизни. Все это богатство каждые полчаса о себе напоминало боем, звяканьем, дзиньканьем, блямканьем и урчанием — притом не одновременно, а в замысловатой очередности. Один Бог знал, которые из них поближе к истинному времени, — его все равно узнавали по телефону, — да папа к точности и не стремился; наоборот, соревнование в скорости тоже составляло для него очарование хобби, и по этой причине останавливать их не позволялось. Мы с мамой давно притерпелись ко всей этой папиной музыке, даже перестали замечать, просто в последние дни слух у меня обострился — от звуков иных, непривычных.