Хамид и Маноли - Константин Леонтьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Законная жена — бремя, — говорит. — Поди, родным комплименты строй! А рабу теперь трудно купить; закона уже нет. Все франки это наделали!
На вино Хамид был крепок и пил много; но чтобы срам какой делать пьяному, этого он не любил; поет и веселится, а потом заснет. Когда другие турки говорили ему: «Зачем пьешь с греками? Пророк пить не велел». У него была на это история, сейчас и расскажет ее.
Как при султане Мураде жил в Константинополе один пьяница Бикри-Мустафа. Султан Мурад строго наказывал пьющих турок и казнил даже тех, от кого пахло вином. Сам султан и вкуса вина не знал до тех пор, пока не встретил Бикри-Мустафу. Раз шел султан ночью, — сам осматривал город. При нем была стража. Встретился ему Бикри и кричит: «дай мне дорогу!»
— Я падишах! — сказал султан.
— А я, — говорит пьяница, — Бикри-Мустафа, я Константинополь у тебя куплю, и тебя самого куплю, когда хочешь. Велел султан его взять во дворец, и когда на другой день Бикри протрезвился, султан Мурад призвал его и спросил: «Где ж твои сокровища, чтоб и меня и столицу мою купить?» Вынул Бикри из-под платья бутылку хорошего вина и сказал:
— О! падишах! Вот сокровище, которое нищего делает царем-завоевателем и факира последнего равняет с Ис-кендером двурогим. (Такой царь, говорят, был в Македонии — двурогий; весь м!р покорил; у Маноли-брата и книжка об нем была.) Удивился султан, попробовал вина и с тех пор первый пьяница в свете сам стал, и Бикри-Мустафу во дворец себе в друзья взял.
Про этого Бикри Хамид всем рассказывал. Другие турки подивятся этому рассказу его и оставят его, только скажут: «одно слово — Дели-Хамид!»
С Маноли он вот как познакомился. Брат красил дверь у кофейни. Было это в пятницу, и много турок сидело пред кофейной на стульях. Курил и Хамид наргиле. Курил и глядел на брата.
Глядел долго и как вдруг вскрикнет: «Бог мой, вера ты моя, бояджы!» Бояджи значит красильщик.
Так понравился ему брат, что он его Богом и верой назвал. Зашумели турки, схватили Хамида и повели к кади. Кади сказал: «Запереть его в тюрьму. Завтра разберем дело!» А Хамид не испугался ничуть и обдумал свой ответ за ночь, верно.
Привели его в суд. Спросил кади: «Правда, что ты маленького грека-красильщика назвал Богом?» «Нет, говорит Хамид: я не красильщика назвал Богом, а Бога — красильщиком».
— Что за слова? — удивился кади.
— Пусть приведут сюда мальчика этого, — сказал Хамид.
Взяли бедного Маноли, он плачет от страха.
— Смотрите, кади-эффенди! — сказал Хамид, — смотрите на глаза этого гречонка. И в слезах насколько они прекрасны! А вчера эти глаза смеялись, и цвет их был еще чище. Кто дал им этот небесный цвет? Кто был красильщиком этих глаз? Не Аллах ли, который один всемогущ и всеблаг? Кто кроме Его мог создать такие глаза? Вот поэтому-то и назвал я Бога — красильщиком!
Засмеялся кади, и все турки сказали Хамиду: «Ты большой хитрец, и смелости у тебя много!» И отпустили его вместе с братом.
Хамид сейчас же, как остался с братом один, так и стал говорить ему:
— Брось ты ремесло свое, милое дитя мое. Ходишь ты весь замаранный в краске, и жаль мне твоей красоты. Ты, должно быть, и умный; если считать умеешь хорошо, иди ко мне в лавку служить. Я тебе сделаю новое платье, персидский кушак куплю и часы подарю. Служба у меня, ты знаешь, будет легкая. Сиди в лавке, вешай табак и
деньги считай, когда меня самого не будет. Считать умеешь ты, Манолаки?
Маноли говорит: «Да, у меня очень открытые глаза; никто не обочтет меня!»
Мы отговаривали его бросать красильщика, боялись отдать его Хамиду.
И сначала он послушался нас; только раз ушел он, не спросясь у старика, гулять и не сказал куда, краску нужную спрятал. Старик на другое утро его бить стал. День был воскресный. Ударил его раз, ударил два, Маноли на улицу выбежал, а старик вышел за ним, не спеша, и остановил его на углу. Прижался Маноли спиной к стенке и ждет, что будет. Подошел старик, стоял сперва молча пред ним, а потом как ударил, феска с брата упала; ударил другой — кровь у Маноли изо рта пошла.
Было тут много арабов и турок. Кинулись они и стали брата отнимать у старика. Один араб старый говорит: «Грех тебе молодого бить так; сегодня праздник у вас, а ты бьешь его!»
Старик видит — заступников много; оставил брата, а туркам и арабам сказал, когда уходил: «Не грех мой вам забота, а у вас у всех пакость на уме; оттого вы молодых и жалеете!» Старика, за эти слова мусульманам, две недели в тюрьме продержали; а Маноли перестал нас слушаться после этого, ушел к Хамиду; и в новом платье, с цепью серебряной на часах, сел как картинка в лавке у беспутного турка.
IVДивлюсь я всегда, отчего нашей семье такая доля несчастная выпала? В один год и мать скончалась, и мужа моего камнем раздавило, и брата убили турки в Ханье. Игумен монастыря Пресвятой Богородицы так говорил мне об этом. Апостол Иаков сказал: «надо радоваться всякому горю и искушению. В горе и в искушении терпенье человеческое видно». Игумен этот был человек молодой и ученый; в Афинах учился. Проповеди говорил очень высоко и монастырь в порядке держал. Говорили про него люди, что он горд, любит очень хорошее платье и деньги. Я этого не знаю; а знаю только, что он к сфа-киотам в горы ушел в 66-м году и вместе с простым народом против турка бился; а потом пропал без вести; убит ли он или скрылся где, — не знаю. Видно, говорил он мне тогда от души, — что и сам горя и смерти не побоялся; и своей высокой должности и своего покоя не пожалел! Как вспомню его, как он молодой еще, и ростом видный, и важный, в золотой ризе на высоком кресле стоит у обедни: так жалко мне его станет, кажется, больше чем мужа и всю семью мою. С тех его слов — и я меньше плачу, — а сбираю все, что заработаю, чтобы по смерти моей половину только дочери моей оставить, а на другую половину серебряную большую поликандилью на остров Тинос сделать. Так-то душа моя покойнее! Живу и жду своего часа, когда и он чередом придет.
А тогда было не то. Сперва матушка заболела и скончалась. Жаль нам ее было; и за ребенком моим она смотрела, и во всем помогала нам, и слова дурного мы от нее не слыхали ни разу!
Что делать! Похоронили ее. И брат Маноли пришел на похороны из города, только он мало об ней плакал; совсем от турецких ласк и подарков обезумел мальчик и забыл сердцем семью.
Около этого времени поднялись на Вели-пашу наши сельские греки. Стал браться народ за оружие; сбирались люди толпами и подступали к Ханье.
Вели-пашу и я сама часто видала; в Халеппе около Ханьи у него свой дом был летний; в Халеппе же и английский консул тогда жил с женой. Он очень был дружен с Вели-пашей: обедают друг у друга; гуляют вместе; паша возьмет консульшу под руку, а консул возле идет. Мы смотрим и дивимся: как это турок с англичанкой под руку идет! Точно он не турок, а франк настоящий! Такого паши у нас еще и не видывали.
Вели-паша был наш критский; отец его так и звался Мустафа-Кырытлы-паша. Имения у Киритли старика были огромные в Крите; недавно он их только все распродал. Самый большой конак[6] и сад самый прекрасный около Серсепильи были его. Войдешь — как рай! Фиалки цветут и благоухают по дорожкам, — апельсины, лимоны, тополи стоят — кажется, до самых небес — высокие; фонтаны льются; рыбки красные нарочно пущены в воду. А кругом этого сада, — куда ни обернись, — все оливки широкие, тень прохладная, птички поют... Миру бы и вечному бы счастью тут быть!
И жил бы Вели-паша у нас в Крите долго, если бы людей захотел обижать.
Политические люди, которые эти дела знают, говорят, будто бы он человек не злой и с большим воспитанием; а только задумал, как паша египетский, от султана особенно царствовать, или вот как на острове Самосе князь Аристархи был.
Малое дело! Правда или нет — не знаю; только стал народ непокоен что-то.
Есть у нас в селе кофейня. Держал ее тогда грек из Чериго. Такой был патриот этот черигот, что Боже упаси! Усы — страсть большие; плечи, глаза — все большое у него было.
Умел он и с турками ладить для выгод своих; а над дверьми кофейни своей синею краской расписал такой букет цветов, что всякий видел (кто был поученее или поумнее) — что это не цветы, а двуглавый орел византийский. И газеты умел этот черигот доставать такие, которые запрещали турки строго. Никогда даже и не скажет: — Крит; а все: отечество Миноса (это царь Минос был у нас в Крите гораздо прежде чем турки пришли).
С моим Янаки они большие друзья были. Если нет в комнате турок, — черигот сейчас пальцем в грудь мужа толкнет и скажет: «С такою силой, с такими плечами да на войне не был!» — «Пойду и я, когда нужда будет!» — скажет бывало Янаки.
Так у этого черигота стали сбираться наши часто и говорили о политике и о том, что права даны были критским людям и опять отняты. Приходили и к нам в дом, по вечерам. Меня уж и сон в углу давно клонит, а кафеджй нам все говорит: «Права и права; Меттерних да Меттерних-австриец много грекам зла сделал! Теперь и здесь вас судит кади в чалме по корану; а надо вам димогеронтию свою, и чтобы вас архиерей и свои старики судили...»