Рой - Сергей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только к вечеру, после ливня, запах дыма исчез. Однако он еще несколько дней не решался вернуться в свой угол и свирепел от голода. С той стороны все еще потягивало свежей гарью, и в зверином сознании клубился запечатленный памятью пожар.
А когда все-таки вернулся, то не мог узнать места. Огонь выпалил огромную площадь; сгорели буреломники возле берлоги и остатки лосиной туши. Он поглодал обугленные кости, поревел, разгребая головни и пепел, измазался в саже и побрел в поисках пищи. Но все живое ушло от огня, подросшая было трава выгорела. Прошатавшись до вечера, он вышел на кромку старой гари, к избе, обнесенной пряслом и противопожарной полосой. Пища была рядом: ровные шеренги ульев заполняли широкую зеленую поляну, но был еще день, был свет, и ступать за полосу свежей земли казалось опасным. Однако голод и боль в лопатке притупили это чувство.
Он подкрался к пасеке с подветренной стороны по высокой прошлогодней траве и улегся возле прясла. Ни человека, ни собаки видно не было, хотя запах их был опасно силен и неистребим. Протиснувшись под жердиной, он ступил на территорию пасеки и подкрался к крайней колодке. Теперь уж медлить и осматриваться было нельзя. Привычным движением он скинул крышку, опрокинул улей набок и стал выедать рамки вместе с пчелами. Меду было мало, но зато густо и много белой, невызревшей пчелиной детки, которая на вкус слаще меда и даже материнского молока. Морда и язык горели от укусов, но это лишь напоминало благодатные медовые времена и усиливало жор.
Он не заметил, как на пасеку вышел человек, на мгновение остолбенел с открытым ртом и осторожно попятился назад…
В этот раз спасла собака. Она заполошно вылетела в леваду на несколько секунд раньше, чем появился человек с ружьем, и, захлебываясь в лае, бросилась к зверю. Тот кубарем откатился к пряслам, вынес на плечах целый пролет и скрылся в прошлогодней траве. Вслед, один за одним, прогремело пять хлестких выстрелов, но все мимо.
Сытый и довольный, он скоро отвязался от собаки и ушел в глубь свежей гари. Инстинкт с неистовой силой тянул его туда, где в заповедном углу он столько раз отдыхал после сытной и сладкой пищи. Но кругом вместо покойных буреломов лежали только огарки деревьев, угли и пепел. Так и не найдя пристанища, он убрёл на узкую полосу уцелевшего шелкопрядника недалеко от избы и залег до утра. А утром он вышел на бугор, откуда наблюдал за пасекой, и увидел, что человек привязал собаку посередине левады на длинную цепь, завел мотоцикл и уехал. Сосед был неопытным в пасечных делах и, по сути, оставил на разграбление всю пасеку вместе с собакой. Медведь безбоязненно спустился с бугра и залез в леваду. Привязанный кобель заливался лаем, скреб лапами землю, душился на ошейнике.
Медведь же перевернул улей и стал жрать.
И вдруг собака умолкла. Натянув цепь до отказа, легла на землю и, положив голову на передние лапы, принялась зорко наблюдать за медведем, вкусно облизываясь. Ее гипнотизировала чужая еда-добыча. Она вновь стала зверем, и перед ней был более сильный хищник, который, конечно же, не уступит своей пищи, и остается только лежать, смотреть и глотать слюнки.
Медведь на сей раз осилил лишь один улей и, отягощенный пищей, пошел к избе. Собака снова захрипела от злобы. Теперь она пыталась защитить жилье хозяина, а значит, и свое жилье. Медведь мог очень просто задавить ее, но в силу уже вступило соглашение о добрососедстве.
Он обошел избу кругом, попихался в запертую дверь и с неожиданной злостью вынес ее вместе с косяками. Запахи человека, железа и пороха уже не смущали его; наоборот, их яркость и сила будоражили, вызывали ненависть. В сенцах он перевернул бочку со старым медом, полизал, погрыз его, затем порвал мешок, выпустив тучу белой пыли, тоже попробовал на вкус, но мука после меда не понравилась. Зато он добрался до мешка с солью и поел ее с удовольствием. Повалявшись напоследок в муке, он сунулся в избу. Медведь обнюхал углы, полизал шкаф с посудой, затем сунулся мордой в кровать, но здесь так пронзительно пахло человеком, что он отскочил и заворчал. И тут он заметил небольшой круглый предмет на стене, блестящий на солнце. Он поднялся на задние лапы, обнюхал, облизал его и, сорвав со стены, долго вертел в лапах, сидя посередине избы…
Едва медведь вывалился наружу, как угодил на собаку. Та перегрызла кол, сорвалась вместе с цепью и теперь яростно бросилась на погромщика. Медведь неторопливо пересек леваду и направился к противоположной полосе. Длинная цепь мешала преследовать, и собака отстала, заскулила от бессилия. Повертевшись возле минполосы,[1] она вернулась на пасеку, зашла в сени и начала слизывать с пола муку.
А сытый зверь уснул в полосе шелкопрядника. Он не слышал, как на пасеку приехала машина с людьми, как люди, наскоро осмотрев погром, зарядили ружья и, пустив лаек по следу, начали облаву.
Он проснулся оттого, что собаки были рядом и облаивали его с хрипом и злобой. Он отмахнулся от них и не спеша поковылял в глухой чащобник, где его трудно держать собакам и куда вряд ли полезут охотники. В этот момент с трех сторон полыхнул ружейный залп, и медведя откинуло под выворотень. Он тут же вскочил и, свирепея от резкой боли, пронзившей грудь, не разбирая дороги, кинулся по бурелому. Следом вразнобой заухали выстрелы, закричали люди, завизжали собаки, а он, роняя из пасти кровь, лез в гущу шелкопрядников. Он орал, круша колодник и молодые осинники. Но вот кончился сухостой, и впереди потянулась ровная, как ладонь, свежая гарь. Охотники тем временем окружали: голоса раздавались со всех сторон.
Медведь остановился на краю полосы шелкопрядника и уже не замечал собак. Собаки были с разных пасек и знали, что здесь для них — чужая территория, и это затмило закон о добрососедстве. Тем более дразнила и приводила в ярость горячая медвежья кровь на горелой земле. Здесь можно было все, и они рвали, повисая на «штанах», забивая глотки шерстью. Они старались выгнать его на чистину, закружить и отдать под пули хозяев.
Он лег, вытянув лапы, прижал голову к земле. Собаки разом отскочили. Они-то знали, что сулит такое смирение. Облавщики между тем подходили на лай собак, громко переговаривались. Он ждал момента, слизывая с земли собственную кровь. Вот человек приблизился на расстояние выстрела, поднял ружье, но стрелять было не в кого. В траве мелькали лишь собачьи спины. Человек пошел прямо на него, а он следил не за человеком — за ружьем в его руках. И собаки залаяли азартнее, выказывали зверя — вот он! вот!
Оставалось шесть сажен, когда человек остановился и поднял ружье. В этот миг медведь стремительно выскочил из травы и скачками ринулся на человека. Тот выстрелил и прыгнул в сторону. Медведь пронесся мимо, увлекая собак, помчался через гарь к далекому шелкопряднику. Следом бестолково загремели выстрелы…
Только глубокой ночью медведь оторвался от собак и ушел к кромке живого леса. Изнемогший, захлебывающийся кровью, зверь сделал несколько петель и залег на самой границе своей законной земли.
2
Взяток с акации был сильным: не прошло и недели с начала цветения, а уж соты полные. Испарение и запах меда были настолько мощными, что как-то враз заглушили, растворили в себе вездесущий и едкий запах гари. Ровный, монотонный гул пасеки стихал лишь на короткие часы летней ночи. Огрузшие взятком пчелы с лёта падали на крыльца ульев, как уставшие в поле мужики. А на подходе уже был полевой осот, и главный медонос — кипрей — выгнал стебель и набрал цвет. В колодках не хватало свободных сотов, и пчелы покусились на святая святых: выбрасывали детку вон, заполняя ячеи нектаром.
В тот день с утра Василий Тимофеевич Заварзин выкашивал траву на точке и увидел под летками ульев белых, еще не пропавших на солнце личинок. Он повесил косу на прясло и пошел готовить медогонку. Пока снимал с чердака фляги, таскал из склада сушь — рамки с пустыми сотами, пока раскочегарил дымарь, из левады прибежал Артюша и заорал, выкатывая глаза:
— Батя! Рой! Рой идет! Туча!
Заварзин выругался про себя и припустил на пасеку.
Над ульями металось облако пчел. Оно то зависало на месте, собираясь в шар, то разносилось рваными охвостьями, эдакими вездесущими руками-щупальцами, словно проверяя пространство вокруг себя. Рой искал матку; ее же искали трутни, прошивая насквозь мельтешащее облако. Они вовсе не были бесполезными или ленивыми, как считал всегда человек. Они не жили и не могли жить на дармовщинку, за счет чужого хребта — они исполняли свое предназначение, как, впрочем, исполняет его матка. Они продлевали род своей семьи, и в этом был высший смысл их жизни.
Если трутни метались по рою, значит, матка еще не вышла из улья. Василий Тимофеевич определил, откуда выходит рой, и присел к летку колодки. Вот бы матку поймать! И тогда бы пчелы пометались и, успокоившись, вернулись назад. Жалко было в пору хорошего взятка ослаблять семью, тем более что на корпусе уже стоял меловой крестик — мета, что из этой семьи нынче уже сходил рой. Пчелы у Заварзина отличались особым нравом: обычно на пасеках, если есть взяток, ни одного роя не выходит, тут же словно сдурели. Нет работать и таскать мед — роятся каждый день. Из каждой семьи по два-три роя уходит, причем один за одним. Пчел в улье — пригоршня остается, уж и делить-то нечего! Ан нет! Снова разделились, разобрали шапки, как мужики после драки, и разошлись чужими. По науке и собственному опыту Заварзин знал, отчего происходит роение: в семье появляется молодая матка, а вдвоем со старой им — как двум медведям в одной берлоге не улежаться. Жизнь у пчел, хоть и говорят, что неразумная, однако столько в ней чудес, которые ничем больше, как разумом, не объяснишь. Пчеловоды советовали Заварзину поменять маток — взять с других пасек: мол, в матках все дело, от них такая ройливость, но чем больше Василий Тимофеевич наблюдал за своими бунтующими пчелами, тем сильнее убеждался, что матки-то здесь ни при чем. Дело было в самих пчелах. Это они с какой-то неистребимой настойчивостью, словно предчувствуя свою пчелиную беду, словно подстраховываясь на будущее, один за одним закладывали в сотах маточники — специально расширенные и увеличенные гнезда, куда потом матка откладывала обыкновенное яйцо. Это они, пчелы, из этого яйца выкармливали новую матку. Из других точно таких же выходили пчелы, из этого — матка. Разве это не чудо?