Дырка для ордена; Билет на ладью Харона; Бремя живых - Василий Звягинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня допросили, но совершенно формально. Им нечего было спрашивать, а главное — уже незачем. Потом толстый усатый полковник ударил меня по лицу и сказал, что хоть одно удовольствие в жизни он себе еще может позволить. Лично расстрелять еврея, который опять его унизил. Я не понял, чем его унизил именно я. Тут же оказалось, что удовольствие можно удвоить. Рядом со мной поставили штаб–ефрейтора Биглера. И полковник своими руками разрядил в нас полный магазин своего «сент–этьена»[117].
Капитан поморщился.
— Это было очень больно, но совсем не страшно. Пока у вас перед глазами размахивают пистолетом и орут угрозы — все время кажется, что этим и кончится. Тем более что уверен — проигравшему противнику куда выгоднее иметь запас пленников для торга, для обмена… А потом «ствол» поворачивается прямо на тебя и начинает вскидываться вверх при каждом выстреле. Звука выстрела и не слышишь. Боль раздирает грудь, потом — темнота…
Ляхов подумал, что даже в своем нынешнем качестве убитый капитан владеет искусством слова. Очень все конкретно, емко и убедительно.
Не «Смерть Ивана Ильича»[118], конечно, но впечатляет.
— И что дальше? — деликатно спросил Розенцвейг. Ему рассказ капитана тоже показался заслуживающим особого внимания. Впрочем, скорее по профессиональным причинам. И некоторое время он, как кадровый разведчик, расспрашивал Микаэля по известным только ему параметрам. Возможно, соотносил с чем–то, известным только ему. Или — собирал материал на будущее.
Пока Розенцвейг допрашивал, а Ляхов с болезненным интересом слушал, Тарханов, который в принципе знал идиш куда лучше Вадима и мог сам поучаствовать в допросе, проявлял демонстративную незаинтересованность.
У него словно были свои дела. Он вернулся к грузовикам, что–то там делал, потом поочередно выгнал их на дорогу мимо транспортера. Девушкам из кабины выходить запретил, оберегая их ранимую психику. И они его послушались беспрекословно, что вряд ли случилось бы, если б вместо него взялся командовать Ляхов.
Что значит харизма…
Теперь отряд был готов к движению, осталось только закончить разговор с мертвым капитаном и решить, что делать с ним дальше.
— Ничего особенного, — Шлиман снова улыбнулся одними губами. — Я пришел в себя так же, как просыпаются после наркоза. Естественно, подумал, что, как всегда, все обошлось, что сириец стрелял холостыми, поскольку ничего не болело и голова работала нормально.
Я помнил все… Встал. Почти одновременно со мной поднялся с земли и ефрейтор. Мы осмотрелись и не увидели ничего и никого. То есть абсолютная пустыня вокруг, ни одного человека. Мимо безлюдных домов вышли на окраину поселка. Там тоже… только масса подбитой и брошенной техники, нашей и арабской. И тут же пришло ощущение… Я не знаю, как его передать. Вы не поймете. Сон не сон, явь не явь. Но я уже понял, что я не живу. Как раньше понимал, когда сплю, когда нет.
— И?.. — с жадным любопытством спросил Розенцвейг.
— Не расскажешь. Я понимал, что не живу я только там, у вас, а здесь снова… Существую. Вот еще что нужно отметить — голод. Совершенно необычный, но в то же время острый голод…
Шлиман вдруг прервался. Снова огляделся по сторонам с каким–то странным выражением.
— А как вы думаете, зачем я все это вам рассказываю?
— Ну, не знаю, — слегка растерялся Розенцвейг. — Наверное, есть такая потребность, раз вы по–прежнему ощущаете себя человеком…
— Да, — с невыразимой тоской сказал капитан, — именно поэтому. Кроме всего прочего, я ведь офицер запаса, а в мирной жизни — доцент по кафедре биологии Хайфского университета. И еще магистр философии Гейдельбергского. Я умею думать. И думаю уже, наверное, недели две. А вы первые «живые» люди, которых я увидел. Сегодня какое число?
— Понятия не имею, — ответил Розенцвейг. — По моим прикидкам — примерно четырнадцатое–шестнадцатое января 2005 года.
— Странно, — сказал Шлиман, — а я думал — двадцатое — двадцать пятое. Но это не так и важно. Вы сами здесь откуда? Вы же не мертвые, я чувствую.
— А как вы это чувствуете? — вмешался Ляхов. — Я тоже биолог и врач, мне интересно. Я вам сочувствую, но все равно ведь ничего не изменишь. А с научной точки зрения… Оказались вот вдруг коллеги там, где не могли и помыслить встретиться, но ведь размышляли об этом и вы, и я в прошлой жизни.
— Еще бы. Наверное, поэтому я и сохраняю еще некоторое человекоподобие. Вы как думаете, зачем ефрейтор на вас бросился?
— И зачем?
— Голод, я же вам уже сказал. Элементарный, хотя и не ваш. Он ВАС употребить в пищу хотел, поскольку… аура от вас такая исходит! Как запах парного мяса для голодного хищника. Я понимаю — это запах живого, и если бы… Если бы я тоже напитался от вас жизненной силой, смог бы долго существовать здесь… Я еще не пробовал, но откуда–то знаю, что это так, — в голосе капитана прозвучала такая тоска, сопряженная с неожиданной твердостью, что мурашки у обоих офицеров по спине побежали.
— И что же? — подавляя собственный гуманизм, продолжил Ляхов.
— Вы ведь знаете, что бывают случаи, когда единственное спасение от смерти — людоедство? Я, например, слышал о фактах, когда даже собственных детей употребляли в пищу, чтобы продлить свое существование. И в то же время всегда встречались люди, которые любимую собаку или кошку продолжали кормить крошками пайка, на котором и одному выжить невозможно. Вам, русскому, это должно быть известно даже лучше, чем мне.
Вадим не мог не согласиться, что так оно и было на протяжении почти всей человеческой истории. В том числе и отечественной. Например, в гражданскую войну.
— Ефрейтор оказался примитивным существом. Мне его жаль, но… Да и я не знаю, сколь долго сам смогу подавлять первобытные инстинкты. Поэтому — уезжайте.
Помолчал и добавил с невыносимой, можно бы сказать — смертельной болью в голосе, если бы это слово имело здесь прежний смысл: — А хотелось бы и посмотреть, что там будет дальше, узнать, как вы сюда попали… Живые к мертвым. А вдруг есть и обратный путь?
— Послушайте, Микаэль, — вдруг воскликнул Розенцвейг, — а мы вам помочь не можем?
— Чем? — искренне удивился капитан. — Пожертвуете мне фунт собственного мяса, как в той сказке?
— Отнюдь. Но у нас есть э–э… продукт из того, человеческого мира. Ну, как мне кажется… Оно тоже не живое, конечно, но вдруг поможет?
Ляхов, уже сообразив, о чем говорит Розенцвейг, метнулся к машине, сдернул из кузова ящик консервов, даже не консервов, просто свежего, парного мяса в вакуумной упаковке, способного сохранять свои свойства годами. Взятый еще на первой израильской базе, то есть тоже «сбоку» от этого времени.
А вдруг действительно?! Ему страшно хотелось, чтобы этот капитан жил, точнее — существовал, еще хоть сколько–то дней, чтобы с ним можно было разговаривать, узнавать о загробной жизни и, возможно, понять что–то и в прежней.
Он вспорол штык–ножом килограммовую банку телятины и протянул Шлиману, остерегаясь, впрочем, подходить слишком близко. Вдруг и у него, несмотря на принципы, близость живого тела сорвет крышу. Как в русских сказках у Бабы–яги.
Капитан втянул носом запах и действительно не смог совладать с собой. Только агрессия его была направлена исключительно на продукт. Давясь, задыхаясь и хлюпая, он сглотал содержимое буквально за минуту.
— Еще — можно?
— Без вопросов! — Вадим уже видел, что, кажется, удалось. Хотя бы на первое время.
Второй килограмм капитан съел куда медленнее, раздумчивее, но все равно до луженого донышка банки, и Вадим все время поражался, как столько может поместиться в обычный человеческий желудок. Ах да, не в обычный, конечно.
Напитавшись, покойник (Ляхов даже в мыслях избегал назвать его как–то иначе, чтобы беды не накликать, что ли?) умиротворился и посоловел.
— Пожалуй, на этом я смогу прожить еще немного. Увы, совсем немного. Знаете, друзья, это примерно как хлеб из опилок. Создает иллюзию насыщения, но в то же время… Только где же взять достаточно даже и такой пищи? И вообще, откуда она? Здесь мне попадались продовольственные лавки, но то, что я в них видел, воспринималось не иначе, как картонные муляжи на витрине плохого магазина. Мне и в голову не приходило…
— Нет, вы рассказывайте дальше, пищей мы вас снабдим, — перебил Вадим возможные слова Розенцвейга, которые могли и не попасть в его схему.
Он уже видел этого Шлимана неким Вергилием, который может сообщить Данте сокровенные тайны загробного мира. И ведь как хорошо написано аж шестьсот лет назад: «Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу». Жаль, что наизусть он больше не помнил ни строчки из «Божественной комедии». Однако все остальное подходило к месту безупречно.