Жизнь с гением. Жена и дочери Льва Толстого - Надежда Геннадьевна Михновец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была вторая награда А. Л. Толстой[972].
В те дни Софья Андреевна не раз вспоминала о дочери:
«18 июня. Рожденье Саши. Где-то она теперь! 〈…〉
22 июня. Получила письмо от дочери Саши. Страшно за нее, так она близко от опасности подпасть под выстрелы немцев. 〈…〉
7 июля. Сегодня, 7 июля, важное событие – приезд с войны дочери Саши».
Александра Львовна показалась матери бодрой и здоровой. «Слава Богу!» – записала в своем ежедневнике обрадовавшаяся встрече Софья Андреевна. Но через несколько дней ее вновь охватила тревога:
«18 июля. Уехала дочь Саша опять на войну. Очень тяжело было ее провожать. Хуже, чем раньше»[973].
11 августа 1916 года А. Л. Толстой было выдано удостоверение, которое гласило: «Уполномоченная Главного комитета Всероссийского земского союза графиня Александра Львовна Толстая является заведующей 8-м санитарным транспортом Всероссийского земского союза и по делам службы должна совершать поездки в районе расположения армий Западного фронта».
Газовый ад продолжался, и во второй половине августа в госпиталь привезли около 200 газоотравленных своими газами[974]: после того как со стороны русских был выпущен газ, ветер переменился, и газы накрыли их же окопы.
Спустя годы газовые атаки в одних и тех же деталях и с новыми подробностями вновь и вновь всплывали перед глазами Александры Львовны:
«Мы старались уберечь масками не только себя, но и лошадей.
Подруга нашего верного Рябчика[975], такая же большая и красивая, как он, только что ощенившаяся, во время газовой атаки спасла своих многочисленных щенят. Она, ухватив их зубами по одному за шиворот, всю свою семью перетаскала на один из маленьких островков, образовавшихся в болоте около реки Вилии. Там стояла постоянная влага от воды. Влага эта не пропускала газов. Поняв это каким-то инстинктом, собака-мать спасла всех своих щенят.
Я ничего не испытала более страшного, бесчеловечного в своей жизни, как отравление этим смертельным ядом сотен, тысяч людей. Бежать некуда. Он проникает всюду, убивает не только все живое, но и каждую травинку. Зачем?»[976] В душе Александры Львовны неуклонно нарастали антивоенные настроения.
В первые дни войны Татьяна Львовна Сухотина записала в дневнике о себе и дочери:
«23 июля 1914. 〈…〉 Мне немного неприятно видеть в Тане и чувствовать в себе патриотический подъем духа, который противоречит христианскому, но трудно в такие минуты, как теперь, чувствовать иначе. А кроме того, мы с ней жалеем и немцев.
24 июля 1914. 〈…〉 Сегодня у всех настроение подавленное, а мне так ясно представилось – какая фальшивая фикция – слава нации! Как мало о ней будет думать козловский мужик, умирающий где-нибудь в немецкой земле. Все это нужно обезумевшим Вильгельму[977] и К°. И они ради этой фикции гонят на бойню тысячи своих братьев! 〈…〉 Все это время по поводу войны думаю о том, что надо сдерживать свое дурное чувство к врагам, которое отовсюду внушается нам, особенно газетами.
Во мне всегда поднимается инстинктивное чувство протеста против всякой гипнотизации. А сейчас это чувство протеста вполне сознательное: если веришь, что Бог есть любовь, и живешь для распространения и воспитания этой любви, то нельзя позволять себе осуждения и ненависти к врагам. Сейчас это трудно. Немцы, по рассказам многих корреспондентов, ведут себя до того невообразимо грубо и непорядочно, что невольно желаешь им зла. И частные лица, и правительства все время нарушают: первые – правила порядочности, а вторые – международное право»[978].
Записи Сухотиной свидетельствуют о сложной для нее ситуации: с одной стороны, в ней отчетливее проявляется вера в то, «что Бог есть любовь», и сознательным становится духовное сопротивление государственной пропаганде, а с другой – в ней же неизбежно заявляет о себе и, более того, нарастает враждебное чувство к неприятелю.
В мирной повседневной жизни обычному человеку приходится, в большей или меньшей степени вдумываясь в это, балансировать между разными системами ценностей (есть жизнь общественная, есть личная; и т. д.), однако в военное время удержать душевное равновесие в пошатнувшемся мире становится сложнее.
Еще во время Русско-японской войны, в начале января 1904 года, девятнадцатилетняя Саша Толстая получила письмо от своего друга Сергея Сухотина[979], учившегося тогда в Морском кадетском корпусе. Он написал о постигшем его внутреннем разладе, сообщив, что «только головой рассуждает, что убийство плохо, а что его сердцем тянет на войну, что он все-таки русский». Прямолинейную Сашу Толстую это письмо неприятно поразило. В своем дневнике она записала: «Меня это огорчило и ясно показало, что из Сережи толка не будет. Как можно писать такие пошлости, вроде того, что „я все-таки русский“ или „я все-таки дворянин“. Прежде всего я человек. Напишу ему на это длинное письмо. Эх, огорчают меня мои друзья!»[980] Юная барышня была весьма далека от понимания всей сложности ситуации, национальные же и сословные чувства другого человека были однозначно отнесены ею к сфере пошлости.
Драматизм такой ситуации был внятен ее отцу. 18 сентября того же года Л. Н. Толстой писал сыну Андрею, участвовавшему в Русско-японской войне[981], ободряя его и делясь собственным опытом:
«Последние дни все думаю о тебе, милый Андрюша. Когда ты уезжал, мне как-то не верилось, что ты будешь на войне, а вот ты уже в самом пекле. Знаю опытом, как на войне все живут, бодрясь и стараясь забыться, – иначе нельзя делать страшное дело войны, но, прошу тебя, не забывай и на войне свою душу. И старайся быть добр со всеми. В этом всё. А тебе это легко, п[отому] ч[то] ты добр в душе.
Прощай пока, целую тебя и очень люблю»[982].
Логика военного времени и логика мирного в каждый конкретный исторический момент находятся в разных соотношениях: они могут