Петр Великий (Том 2) - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой не добивался правдивых показаний, не задавал вопросов, даже когда в чьих-нибудь словах видел самую неприкрытую ложь, и записывал в строку каждое лыко.
Тотчас же после первых допросов в Санкт-Питербурх, Суздаль, в вотчины и монастыри поскакали курьеры «вязать крамольников».
Пётр забрасывал сына слёзными просьбами «пощадить родительскую честь, не ославливать на всю Европу» и вернуться домой.
«Клянусь Богом, – утверждал он в каждом письме, – что всё позабуду и встречу, как подобает встретить наследника престола Российского».
Царевич отмалчивался. Пока Пётр знал, где скрывается беглец, в нём ещё тлела слабая надежда уломать его, выманить любыми правдами и неправдами из-за рубежа. Но с той поры, как Алексей, приехав в Данциг, вдруг исчез, царь как с цепи сорвался.
– Всё равно отыскать и доставить! – ревел он. – Всех перевешаю! Вы все с ним заодно!
Стоявший в Мекленбурге генерал Вейде, получив распоряжение государя «без ног остаться, а царевича недостойного отыскать», сунулся было за помощью к королевским министрам, но те решительно заявили, что «сыском не занимаются и господину генералу того же советуют».
Толстой прислушивался ко всему, что делается, но пока открыто ни во что не вмешивался, орудовал исподволь, через своих иноземных друзей. И лишь точно прознав, где скрывается царевич, выбритый и раздушенный явился к царю.
«Время пришло – довольно жить столбовому дворянину Толстому словно приживальщику при дворце. Пора вытравить из царёвой памяти последние остатки недоверия к нему. Пора раскрыть глаза государю, чтобы увидел он, какого верного слугу держит в чёрном теле с самых дней стрелецкого бунта. К чёрту все бунты! Толстой в них давно уже не верит ни на эдакий ноготок. Крепка и непоколебима держава в могучих руках Петра Алексеевича, и все силы адовы не одолеют её. Какой же дурак будет пробивать головой железную стену? Или своя голова надоела?.. Впереди ждут великие и богатые милости. И, может быть… Господи, Господи, в добрый час сказать, в дурной промолчать!.. Может быть, близок час, когда далёкая мечта станет явью. Может быть, скоро дворянин Пётр Андреевич Толстой станет графом… Да, Толстой должен быть графом!»
Так примерно думал дипломат, с преданнейшей улыбочкой уставившись, на царя.
– Чего таращишься? Чего ты юродивого корчишь?
– Скорблю, суврен. Весьма скорблю-с.
– Ну-ну, скорби. Может, душа чище станет. Я не препятствую.
– Твоей скорбью скорблю, суврен. Конфузия твоя в сердце моем – стрела-с.
– Истинный иезуит! Тебе не вельможей, а монахом быть… Первым у папы человеком был бы и первым споручником у Вельзевула в аду.
Дипломат так согнулся, что казалось, вот-вот он переломится надвое.
– Даже и горькие слова приемлю-с, как арфы игру, понеже исходят они от суврена. Но долгом почитаю присовокупить: я есмь не куртизан, а верное эхо-с моего обожаемого суврена.
– А покороче ты можешь? Так, мол, и так, Пётр Алексеевич. По-военному.
– Можно-с, суврен. Желаю отбыть за рубеж.
– Че-го? – отступил в изумлении Пётр.
– Вот видите, мой суврен, никак у меня не выходит короче-с. Но буду-с. А как русский человек, буду ещё и начистоту. Милости жажду. Хочу, чтоб между нами ни облачка не было старого. Для сего и душу положить готов-с.
Откровенность дипломата влила в сердце государя надежду: «Ежели уж сей льстец поминает прошлое не страшась – значит, верным делом мыслит оправдаться передо мною».
Пётр повернул руку Толстого ладонью кверху и звонко ударил по ней своею:
– Памятуй, Пётр Андреевич! За Богом молитва, за царём служба…
– Памятую-с. Не пропадёт… Но сие погодя. А сейчас тороплюсь. Адье!.. И ещё на счастье… Хоть и не любите вы сих церемоний, однако дозвольте на счастье длань вашу облобызать-с.
Глава 17
ПОГИБЕЛЬ
Памфильев стал первым человеком в Мещанских слободах. И царёвы люди, и купчины, и «подлый народ» – все ломили перед ним шапку и с великим уважением говорили о нём.
Да и как было не восхищаться Васькой? Простой целовальник, а с такой честью сдержал своё слово! Как сказал, так и сотворил. Вон он, храм. Вон она, стоит-красуется Троица-Капельки! И подумать только: из ничего, из малых капелек вина создать эдакое великолепие!
А как славно рядом с церковью Живоначальной Троицы-на-Капельках выглядит новое каменное кружало Памфильева. Да и всё строение не уступит иным иноземным хоромам. Мимо идёшь – и то душа радуется. Кругом мерзость запустения. Ветхие избы стоят, как стога перегнившие, грязь по брюхо, пустыри. Заброшенные, в крапиве и мусоре, огороды. Нищета, грязь, уныние. И вдруг, словно алмаз в навозной куче, – хоромы на итальянский лад. На мраморных ступенях крыльца скалятся гранитные львы. В окнах зеркальные, в палец толщиной, стекла. Карнизы в медной резьбе. Голубые колонны в мозаике. Чистенький двор. Улица перед хоромами выложена каменными белыми плитками, и её каждый день скребут и моют.
Васька не пожалел денег для нового обзаведения.
– Мне всё равно, где жить, – говаривал он. – Токмо не такое нонеча время, чтобы держать голову в холоде, а ноги в тепле. Нонеча, ежели хочешь быть в чести и богатстве, держись европского чина. Ага!
И он не прогадал. Его кружало посещали самые знатные и богатые люди. По ночам гостям служили девушки – молоденькие, пригожие, наряжённые в платья итальянских крестьянок. Слава о мещанском кружале ширилась и росла, пока не дошла наконец до Шафирова в Санкт-Питербурх.
Приехав в Москву, барон отправился к бывшему своему доверенному. Памфильев встретил его низким поклоном, но достоинства своего не уронил и держался, как вместно знающему свой вес человеку. После двух-трёх посещений барон заявил ему, что «почтёт незазорным зреть его в интересентах по фабричным делам».
Васька, не задумываясь, согласился. Доходы кружала уже не удовлетворяли его. В Китай-городе открылась «лавка штофов и других парчей гостя Василия Памфильева», по городам шныряли целовальниковы уговорщики, скупавшие у промышленных крестьян полотно, канаты, скобяной товар, овечью шерсть, меха. С помощью знатных компанейщиков удалось заручиться подрядами на казну.
Но чем больше жирел Васька, тем беспощаднее урезывал он расходы по дому. Сам он кормился около гостей, не тратя на себя ни гроша: там поднесут чарку, здесь попотчуют пирогом – глядишь, и сыт. А Надюша работала от зари до полуночи. Всё хозяйство лежало на ней одной. Она отвечала и за себя, и за двух стряпух. Кормил же её Васька чем попало и держал впроголодь.
По лицу он больше её не бил: боялся, что кто-нибудь увидит из знатных людей и осудит. Зато всё тело Надюши превратилось в сплошной кровоподтёк. Каждую ночь, подсчитав расход продуктов, Памфильев находил какое-нибудь упущение и доставал из-под кровати бич.
– Раздевайся!
Только один раз Надюша отказалась терпеть побои:
– Помилуй, Васенька… Тяжёлая я…
Рука Памфильева застыла в воздухе. Ни в тот вечер, ни в следующий он не трогал жену. На поварню в помощь Надюше были отправлены три сиделицы. Надюша, к величайшей радости, стала улавливать в отношении мужа что-то похожее на заботливость.
Но и это длилось недолго.
Как-то вечером с гостинцами от Надюшиных родителей пришёл псаломщик из церкви Воскресения на Гончарах. Надюша увела гостя в сени.
– Дядя Влас, – горячо зашептала она, – скажи батюшке с матушкой, что мне хорошо. Чаю скоро свидеться с ними. Муж вечор говорил, как буду на сносях, сам за батюшкой с матуш…
Вдруг она услышала окрик мужа и смешок одной из сиделиц:
– В сенях они. С каким-то молодцом шепчутся…
Памфильев с шумом распахнул дверь:
– Так вон оно чего! Вон ты какая есть тварь!
Он всю ночь пытал жену:
– Покайся, что с полюбовником шушукалась… Кайся же, гадина! Я доподлинно знаю, что ты и зачала от него.
Утром, когда Васька отправился по делам, Надюша тайком выбралась со двора и убежала в Гончары. Со спокойствием, от которого у родителей её мутился рассудок, она рассказала всё, что перенесла от мужа.
Собравшись с последними силами, отец Тимофей отправился в кружало. Но Васька не пустил его дальше крыльца.
– Не с челобитноё ли от девки? – расхохотался он. – Думаешь, с хлебом-солью встречать её буду?.. Приведут её, стерьву! На то у нас и полиция есть. Не дозволю имя моё честное порочить. Я не кто-нибудь, а гость гильдейный!.. Верну к себе в дом, коль захочу.
– Василий Фомич! – взмолился священник. – Клевету возводишь ты на неё. То псаломщик был. Все знают, что он на малый часок забегает иной раз к ней с гостинчиком от нас.
Целовальник, не переставая хохотать, захлопнул перед ним дверь. Отец Тимофей вдруг оживился. «Полиция!.. Ныне новые времена, сам царь вступился за женщин. И полиция вступится».
В полиции, однако, его встретили с холодным недоумением.
– Не наше дело в домашние свары встревать.
– Живого места нету на ней. Он, почитай что, уже убил её. Для, ради Бога, для, ради младенца, коего носит она во чреве своём, прошу: помогите!